Шапка

                                  

Назад

Там, где родился я, есть горы

ТАМ, ГДЕ РОДИЛСЯ Я, ЕСТЬ ГОРЫ

 

    Если бы я был женат, то когда-нибудь я пообещал бы жене, посмотреть с ней фильм, но на самом деле мне безумно не хочется этого делать.
    Знаете, сейчас я не хочу, да и не могу тратить время впустую, делать то, чего я не хочу. Соглашусь, раньше на позывы соседа: может, по бокалу шампанского, как вы? или одинокой, но еще нестарой девственницы: посидим, поболтаем? я соглашался, выказывая уважение ближнему по лестничной площадке или ближнему по будущему сексу или прошлому, сейчас мне некогда, и это поведение принимается за: ой, вы стали какой-то другой. Да, я стал, а вы такими же и остались. Я не ставлю себя на пьедестал, даже на небольшой камень, покрытого плевками бога (плесенью), просто сейчас я хочу делать то, что я хочу, и уважение я ставлю уровнем ниже, и не надо подключать сюда психологов или хуже того поддакивать мне, удобряя мое эго.
    Со временем начинаешь ценить то, на что когда-то не обращал и внимания. Вот она, та девчонка, которую вы бросили или бросила вас она – не важно, возможно сейчас вы ставите ее на тот пьедестал, на который вы хотели поставить себя; вот тот виски, который вы глотали из горлышка еще намедни, сейчас же смакуете и пытаетесь донести истинность вместе с ароматом до тех пьяниц, в число оных вы входили еще недавно; вот та книга, которую вы прочитали, потому что вам посоветовал кто-то из мимолетных друзей ботаника, и вы плевались, так ее и не дочитав, сейчас же вы склеиваете старый переплет этой книги пергаментной бумагой с завидным постоянством; вы начинаете ценить все по-новому, и вам приходит на ум ужасная вещь – вы стареете, или лучше спросите себя: я старею? потому что, задавая этот вопрос, есть шанс, что вы ошибаетесь и вы еще молоды. Так надо ли ценить то, на что, может быть, не надо обращать и внимания?
    Не знаю, что будете делать вы после прочтения этого ненужного покаяния, а я буду пить, и когда вы проснетесь, ведь вы ночью будете спать – я знаю, я только лягу, весь такой уставший и счастливый, с той девчонкой, которую я бросил когда-то очень давно или бросила меня она; она опять вскружит мне голову, и мы, очнувшись от ласк, сядем завтракать тем, что осталось от ужина, а если от него ничего не осталось, мы закажем завтрак, и портье удивительно обижено – ведь полпятого утра, – но вежливо примет заказ.
    Я не хочу удивлять себя и вас, но, услышав уверенный стук в дверь и открыв последнюю, я увидел на пороге соседа:
– А может, по стаканчику виски, если шампанского не желаете? – и протянул бутылку Chivas Regal Royal.
    Мы пили виски из горлышка, подражали Григу и халлингу, ели сыр с плевками бога, появившихся всего неделю назад, моему эго делали комплименты, а портье, поднявшись к нам в шестой раз, получил от меня в подарок книгу, местами проклеенную пергаментной бумагой и папирусом.
    Какие вы все замечательные!
    Я пишу о вас, но вы, естественно, не замечаете; я издеваюсь над вами, ставя вместо С корявую Н, вы смеетесь над никчемностью персонажа, сами того не ведая, что смеетесь над собой. Вы не забыли, что я делаю то, что хочу, во всяком случае, стараюсь? Мы танцуем вместе ламбаду, вы подставляете плечо, но со словами: Не помнú, это мне связала Версаче; вы спите со мной рядом или одновременно, но вместе я сплю с другими; вы ухожены и умны, вы… и я вдруг понимаю, что слишком придирчив. Я замыкаюсь, не открываю дверь соседу по вилле, не звоню ни чем не интересующимся детям, не общаюсь с гувернанткой, не сплю с вечно омолаживающейся женой, не пью кофе с одинокой, но уже располневшей девственницей, не отвечаю на письма назойливым издателям и на звонки многосерийным режиссерам, а лежу в однокомнатной квартире на матрасе, пью пиво, пишу роман, смотрю футбол и Вуди Аллена, бренчу иногда на гитаре и не хочу делать то, чего я не хочу.
    Но все-таки, какие вы все замечательные!
    – Как давно ты не видел Жак-Антонио? – слышно из телевизора.
    Я отвечаю телевизору, он задает еще какой-то вопрос, я не знаю ответа, он называет меня именем, которое у меня было в детстве, я откликаюсь не сразу, сначала всплывает в памяти дорога в школу, пятиступенчатое, трехстороннее крыльцо школы, директор: высокий, здоровый, по совместительству учитель математики, и вот я воспринимаю свое детское имя, но фильм закончился, я начинаю вспоминать, в каком эпизоде я снимался, и вдруг понимаю, что иллюзия овладела мной и пытается навязать прошлое, на которое мне категорически нет времени. Меня интересует прошлое других людей, а свое стало скучным и пахнущим отсыревшей бумагой, как библия, завалившаяся в туалете за бачок.
    Но все-таки я лукавлю, говоря, что у меня нет времени на воспоминания, я нет, да предамся им, сидя в баре, пока жду, когда официантка подойдет ко мне. Я выбрал бар, где меню изначально лежит на столе и официанты, подходя, не говорят заученно: Здравствуйте! Меня зовут ___________, я буду вашим официантом, и потом: Вы уже выбрали? Я давно знаю официантку Ариту, девушку, работающую здесь уже лет шесть, и, подходя ко мне, она говорит:
    – Добрый вечер, Виктор Маркович! (никак не могу заставить ее называть меня только по имени). Я посмотрела фильм, который вы мне посоветовали, но я не нашла там завершения, эстетического завершения.
    – Хм, например, Марсель Пруст ненавидел все эстетичное, – ответил я, снимая пальто.
    – Я не читала Пруста.
    – Знаете, Арита, жить можно закончить намного раньше, чем умереть. Так что завершение – вещь абстрактная.
    Арита улыбнулась, давая понять улыбкой, что она подумает над моими словами, и спросила:
    – Какой чай?
    – Давайте кирпичный, – попросил я и добавил. – Лучше Бунина почитайте.
    – Бунина я читала, – твердо сказала Арита и пошла готовить чай.
    Я достал ручку из кармана пиджака, взял салфетку и написал на ней: все говорят, что жизнь коротка, а изменилось бы что-нибудь, если бы все говорили – жизнь длинна.
    Через минуту, в крайнем случае, через две рядом за столик сядет мужчина – явно игрок в карты – и громко, не дожидаясь, когда к нему подойдет официант, попросит капучино, поэтому я заранее заказываю капучино и прошу поставить его на соседний столик – так не хочется отвлекаться на крики, потому что на второй салфетке мне вот-вот предстоит зафиксировать мысль вторую: жил человек, который мог смотреть только вниз. Он любовался ночью луной в небольшом пруду, и ночью было светло. Но постепенно пруд высох. Луна исчезла, но ночью все равно было светло. Светила не луна. Значит, я всю жизнь ошибался, подумал человек и впал в отчаянье.
    – Формат не наш, – сказал главный редактор Арите. – Третий раз твое эссе не проходит, а его и не надо писать, надо обычную обозревающую статью. Ты хочешь быть журналисткой или корректором и останешься? У нас журнал для обывателей, а ты «отваживая несведущих», «выражали монотонность, скрываемую на мгновенье». Когда будешь критиком, тогда и будешь выражать мнение, а здесь ты должна просто отображать действительность.
    – Может быть, вам, Арита, нужно было не в журналистику идти, а в литературный институт, например? – с мизерной вопросительной интонацией спросил я, выслушав Ариту.
    Она вздохнула, ничего не сказала, села на кровать, накинула одеяло на плечи и ушмыгнула в ванную.
    – Лучше напишите «упорхнула» вместо «ушмыгнула», – вернувшись, предложила она, – я с одеялом на плечах больше похожа на бабочку.
    – Нет, вы, Арита, улизнули от ответа, значит, больше подходит «ушмыгнула».
    – Ушмыгну-ка я на кухню тогда, сыра и мартини – вот, что нам нужно с утра.
    Только это и осталось от воспоминаний об Арите. Я переехал в другой город. Перед отъездом заходил в тот бар, ее там не было, поступила в литературный… наверное. Она вернулась, вернулась в то промежуточное состояние, которое когда-то не распознала; всё, так или иначе, возвращается к началу; а к чему возвращается начало?
    Возвращается, значит, движется. Я вернулся к воспоминаниям, но остался недвижим; идем дальше: сами воспоминания движутся или остаются в покое? То есть воспоминание и есть прошлое, выходит, прошлое движется, и движется к началу, но начало не может стоять на месте где-нибудь под кедром, прячась от дождя, оно движется, а так как оно не может двигаться к самому себе, то оно направляется к концу, то есть к смерти, но смерть нас ждет в будущем, получается, что воспоминания – это будущее, тогда я не вправе говорить, что воспоминания были; но я как сидел в баре, так и продолжал сидеть, а воспоминания мои еще скитались по бедрам Ариты, спускались языком в пупок, поднимались выше, а затем, увидев или услышав мои рассуждения о них, об их возможности заглядывать в будущее, дали Арите поступить в литературный институт, написать роман, выйти замуж, родить девочку и оставили за собой право когда-нибудь нам встретиться, но исключительно случайно и исключительно, чтобы в момент встречи я оказался бы в костюме из шерсти перуанской викуньи.
    Эта контрарность дала мне шанс когда-нибудь еще раз пойти в школу той самой аллеей в тополях, увидеть учительницу по русскому языку и литературе и попросить у нее прощение за невежество, поблагодарить первую мою и детскую любовь с двумя светло-русыми косичками, что она закончилась в третьем классе, потому что года через три после окончания школы я как-то увидел Надю – такое имя было у любви – толстую и безликую женщину, торгующую на базаре молоком и салом, поцеловать родителей и сказать им: люблю, сказать маме спасибо за вкуснейшую манную кашу по утрам и чувство интеллигентности, переданное на генном уровне, сказать спасибо папе за участие в защите Отечества во Второй мировой войне, за лихое катание меня на санках и за фразу: ругают не за то, что пьют, а за то, что не умеют пить, покататься с детьми на санках с горки и извиниться за то, что не смог наполнить их детство своим полноценным присутствием, влюбиться по уши, и присвоить этому состоянию статус вечности, и, конечно, если снова родиться, то непременно в России, где на вопрос звучит ответ как отказ, и одновременно – как согласие, и используется филологами на лекции как пример: Водку пить будете? – Ах, оставьте!
    Но чтобы я ни писал о вас, о них, о тех и этих, как бы ни иронизировал, вы все равно все замечательные!
    Замечательная и та горничная загородного отеля, которая потеряла шпиатровую шпильку с небольшой ажурным лепестком в начале и с перламутровыми шариками на концах, а та пристроилась около ножки кровати, и Арита, увидев ее, вплела в свои русые на тот момент волосы. А прабабке горничной или прапрабабке, уж и не упомнить, в бытность свою кружевницей, подарила мадам Плотникова две шпильки помимо трех рублей за 1¼ аршина в вершок шириной кружев вроде брюссельских, одна из которых выскользнула из волос Асени еще четыре дня назад, когда она убирала номер после одной праздной голубицы (определение до мельчайших подробностей точное), пробывшей в отеле всего полдня, а перьев оставив после себя на три ведра. Когда же дней через N (N = 20-28) мы еще раз приехали на выходные, Асеня, увидев в волосах Ариты шпильку, подошла, и ничего говоря, указала на свою шпильку указательным пальцем, а потом на шпильку у Ариты. Арита вытащила шпильку из волос и протянула Асене со словами: Извините, нашла! Асеня улыбнулась и спросила:
    – Нравится?
    Арита покачала головой. Асеня вколола шпильку в волосы Ариты, еще раз улыбнулась и ушла.
    Я все это время стоял возле убогой, искусственной и будто бы искусанной пальмы в глубине холла и играл эпитетами, подходящими к женским поступкам и радостям. Арита подошла ко мне и начала что-то говорить, а я смотрел на шпильку и фантазировал, что уйму лет назад в Слободском уезде Вятской губернии медник Владимир Попов с рыжей бородой и с трещинами на руках от кислоты сделал мадам Плотниковой, тогда еще демуазель Застрельниковой, четыре шпиатровых шпильки с небольшой ажурным лепестком в начале и с перламутровыми шариками на концах, по ее просьбе или просто так, забавы ради, неизвестно, известно только одно – денег он с нее не взял. История других двух шпилек более прозаична, даже, можно сказать, трагична, и заканчивается в доме Алексея Дмитриевича Плотникова, в доме, который сгорел за считанные минуты не без пособничества в то время сильного ветра, ворвавшегося в распахнутое окно и не давшего девочке разжечь костер на кукольном пикнике у себя в детской; он выхватил язычок пламени от спички, вяло удерживаемой девочкой, и перебросил его на лежащую поодаль большую куклу в золотом платье. Я думаю, так и было.
    Но время бежит, робкое мнение становится дефинитивным; модус сомнения переходит в модус знания, а потом и вовсе в диктум; обращение «Вы» остается исключительно в числе множественном; андрогены все чаще и чаще вяло, да, можно сказать, наплевательски относятся к своим обязанностям; всегда находится место в переполненном автобусе; планета, как один из пузырьков в шампанском, лопается в самом расцвете своего упадка; иллюзия становится обычной средой обитания, а ларец с лекарствами – необходимостью; и вот я уже не могу делать то, чего хочу, я трачу время впустую как когда-то ранее; я умираю; этот глагол будет моим настоящим еще какое-то время, время, когда я буду делать то, что не хочу, и время, когда я не смогу делать то, что хотя-бы необходимо; тогда и остается, что вернуться к воспоминаниям, но и это сложно, они перепутались, покрылись недопустимым слоем амнезии, заставляли меня придумывать им новых персонажей и более благородное завершение. Вот впрочем, одно из них, естественно, благородное.
    Какая была замечательная Коголь, вы даже не представляете. Сразу отставим в сторону ее приятеля, личность непривлекательную и по четвергам навещавшую вздорную (по его же словам) тетушку – семейные традиции, оставшиеся после смерти ее младшей сестры (его матери). Но забытый в стороне, бывший приятель все равно иной раз то неожиданно зевнет часом ночи (настырное царапанье вместо стука), изображая еще сонные страдания и требуя утешения, то мелькнет случайным появлением в поплавке, мол, мимо проплывал и решил заглянуть, то задребезжит срочным телефонным звонком от тетушки, а то и самой тетушки, начинавшей менторски уже со слов: Послушайте, голубушка, все время игнорируя приветствие. Приходится полностью стереть этого приятеля… даже на фотографиях.
    Коголь была замечательна в свои 42 (легкое каре, незащищенная грудь, оценивающая полуулыбка, изящная мятежность), и я догадываюсь, что и в 52 она все также надевала наряды своей дочери, которая в свою очередь надевала ее. В 22 она стригла овец и рисовала желтое небо с оранжевой рекой сбоку и ореховыми кактусами, растущими из правого багета, но Боснийская война в 1992 году заставила ослабнуть ее патриотизму, и она с двухгодовалой дочкой оказалась в Португалии под Брагансой. В 32 она поперлась за Сергеем в Россию, и как только она начала разбираться в art Deco и попыталась намекнуть Сергею о его посредственности и неумелом подражательстве Хуаресу Мачадо, тот сел в автобус, шедший в Клайпеду, и больше она его не видела.
    Коголь слегка публично опешила, узнав об этом из короткой записки, принесенной ей курьером «Экспрессpostе» в кафе, в котором завтракала, она ойкнула и, не дочитав послание, начала оборачиваться во все стороны, будто бы ища кого-то, а затем опустила голову и, наверное, пустила слезу.
    – Вам помочь? – предложил я и, недоповернув голову и туловище в ее сторону, сделал глоток кофе, одновременно почему-то подумав, что она стала вдовой, и вопрос сначала подразумевался как видуалиций, но последовавший за ним ответ, который прозвучит сразу после моих рассуждений, явно не выражавший прискорбие и траур, дал мне понять, что я ошибся.
    Она небрежно оглядела меня, и немного отвернув голову, как бы всем видом говоря: ну, попробуй, сказала:  
    – Да.
    – Там, где родился я, есть горы, – сказал я, ничего не объясняя.
    Она и не попросила объяснений или продолжения, но было замечено, что она анализировала, анализировала чуть щуря глаза и вращая зрачки, но недолго – всего одно дуновение.
    – Я согласна, – сказала она и, скомкав записку, запихнула ее в чашку с недопитым кофе.     – Не люблю кофе, – сказала она уже курьеру, все еще стоявшему и смотревшему на действа Коголь.
    Такая чудесная, но амбициозная эстетика мне понравилась.
    В ее картинах ложная перспектива была правдой, например, изображая мужчину и женщину (это были мы, как она сама говорила) большими по сравнению с домами, стоящими даже ближе, чем поодаль, где на одном доме стояла нога Коголь, а тень от руки моей покрывала недостроенную орхестру и часть стоянки колесниц и виман, так она представляла мое выражение: Там, где родился я, есть горы; ложны и уродливы были и пропорции; и оргазмы; и слова, выражающие исключительно эгоистические чувства привязанности.
    Когда она меня бросила, она тоже не допила кофе и не дописала фразу на салфетке, но после первого слова «прости» я и не стал читать дальше, скомкал салфетку и утопил ее в кофе. Видно, это была ее единственное и настоящее страдание, ведь она никогда до этого не просила прощения.
    Была замечательна и ее подруга с толстыми ляжками, осиной талией и чрезмерной наивностью, если речь заходила об ее «потрясающей» внешности, она верила и вся сияла, и в этот момент эйфории могла отдаться тому, кто поставил ее на пьедестал, неимоверно бурно и неоглядно; и Саша Бáлицкий, наш театральный режиссер, со своей потрясающей манерой (когда не было сигарет) принародно залезать в урны и доставать оттуда бычки; и Мита Прытких, человек, верующий во все сомнительное и наивное и не умеющий отделять зерна от плевел, со странной особенностью поведения желудочно-кишечного тракта на утро после застолья, так что утренний туалет был никому не доступен, кроме него; и Володя-дурачок с его гортанным, чуть замедленным и могильно-истошным голосом, особенно когда ему приходилось гоняться за мальчишками, воровавшими у него пустые бутылки, и кричать: Моя бутылка, отдай бутылку; и парень с белокурыми волосами и рыжими почти до подбородка бакенбардами, с необычным приемом игры на гитаре, ставящего аккорды сверху грифа; и истатуированная семидесятичетырехлетняя бабушка с седыми дредами, со своими сказками с тягучим их повествованием о монахах и кондитерской фабрике, на которой она когда-то работала художником; и всегда улыбающийся сосед-армянин с маниакальной чертой гостеприимства, а теперь со стоящей на его могиле огромной черной, мраморной плитой размером 6х3 метра, на которой, кроме имени – Овик не было написано ничего; и конечно, незабываемая Таня, сокурсница с круглосуточными румянами, с чистым голоском-ручейком, которую я любил, но не знал об этом тогда, когда она вытаскивала меня из пьяной компании или компании чудовищно женской, и мы гуляли с ней всю ночь, и которую я так и не поцеловал, не отважился поцеловать и спустя лет десять, когда нашел ее в каком-то северном городке уже замужнюю и все также мило грассирующе тараторящую.
    А потом Коголь спросила, насколько высоки горы? потому что она уже по пунктирной линии воображения всего за одно дуновение взобралась на гору, и оттуда мир ей показался каким-то особенным и изначально добрым. Представляя себя великаном или богом, а в ее случае это одно и тоже, она брала людей и переносила в другие места, где ссорящиеся забывали об обидах, лжецы прекращали лгать, голодающие наедались досыта, убийцы просили прощения у воскрешенных, слепые начинали видеть сны, а слепцы – прозревали, ненавидящие свое тело наконец-то могли расчлениться и, может быть, исчезнуть, почувствовав наслаждение и прохладу – прохлада явно входила в раздел наслаждений, верующие осознавали свое безволие, воинствующие складывали оружие, невежды шли в библиотеки. Она уже знала или чувствовала, куда поместить то или иное существо, а не просто наблюдала сверху и ждала от них обывательских просьб, как правило, называемых молитвами. Трудно быть великаном. Она часто придумывала такие игры, и из одной из них не вернулась. Ее нашли на самом юге Чили, где-то в Кабо-де-Орнос мертвой с младенцем на груди и талой водой в ладони. Игра закончилась, и я сам-то еле успел ускользнуть, вовремя отключив воображение, навязанное Коголь.
    Прошлое всегда вызывает вздохи да грустное Эх! в завершении.

    Пока я все это вам рассказывал, сидя на веранде, ко мне подошел солидный черно-рыжий кот. Я ему дал пойманного утром килограммового судака (приврал – грамм семьсот-восемьсот), он его уменьшил и проглотил, можно сказать, глотнул одним махом, как Зевс Метиду, но все равно сейчас сидит рядом, смотрит на меня и что-то намурлыкивает с мяучьими вставками, явно хочет поговорить. К чему я это? Мне кажется, что первый кто заговорит после человека, будет кот. То, что коты говорили, писали, философствовали известно доподлинно. Давайте вспомним некоторых из них: всем известный кот Бегемот – обжора и говорун в рваной кепке (Булгаков), кот Василий, склеротик, пытавшийся рассказывать сказки (Стругацкие), Чеширский кот, оставлявший после своего исчезновения только улыбку (Кэрролл), кот ученный, а еще певчий и сказочник (Пушкин), Аристарх Фалелеич Мурлыкин, превращавшийся в кота (Погорельский), кот – купец Борис Тимофеич (Лесков), кот Мурр, писавший романы и трактаты (Гофман), кот Базилио и кот в сапогах, ну, этих все знают, «ваш покорный слуга кот», как он сам себя именовал (Сосэки), вот и кошка – Томасина, вся такая рыжая (Гэллико), кот Честер, мнившим себя Чеширским (Сапковский), кот Мури, разговаривавший с домовым (Бояшов) – этого достаточно. Значит, были основания, достоверные сведения о том, что коты и кошки разговаривают, а писатели тут  же, ну, или чуть погодя написали об этом. Художники еще в пещерах, на скалах, в храмах рисовали котов, шепчущих что-то на ухо человеку или сидящих на троне и раздающих приказания людям, стоящих перед ними на коленях. Я слышал, что вроде был кот-фараон, но надписи о нем и его изображения стерли со всех храмов, уничтожили все свитки и тому подобное, чтобы не порочить египетскую историю, и даже уничтожили целые поколения в близлежащих городах, дабы не передалась история об этом из уст в уста.
    – Что ты несешь, мы и сами не хотим, чтобы о нас распространялись как о разумных, иначе вы нас уничтожите как соперников, – послышалась человеческая речь.
    Я посмотрел вниз, на полу сидел тот же кот, но уже раза в три больше, сложив задние лапы по-турецки, и что-то записывал в блокнот с оранжевыми страницами.
    – Хотя какие вы соперники, – продолжил кот.
    Я молчал.
    Кот встал на задние лапы, вырвал лист из блокнота, собрал на него остатки от рыбы и скрылся в доме.
    – У тебя что, нет отдельной емкости для рыбных отходов? – спросил он, вернувшись.
    Я захлопал ресницами, но продолжал молчать, смотря, как у кота быстро растут человеческие усы.
    – Мы поменялись местами, теперь ты молчишь, остается тебе мяукнуть и тогда брысь с кресла. Кстати, ты мне не предлагаешь сесть в кресло, какая невоспитанность. Да, и угостил бы чем-нибудь. Тьфу, – кот отмахнулся от мухи. – Ненавижу мух, невкусные они, горчат. – И мотнув головой, запрыгнул в стоящее напротив меня кресло.
    Повертевшись в нем и найдя удобную позу, он сел по-человечьи, закинув лапу на лапу. Лапы чуть свисали с кресла. Я улыбнулся. Он тоже. За креслом на полке танцевали бокалы и вазы.
    – Улыбаться могу, а вот плакать, увы. Я понимаю, если горе настигнет, то, как бы слезу надо пустить, а не могу. А ежели сентиментальность какая произойдет, тут вообще ручьем должно быть, а вот нет, хоть блох выщипывай, ну, по-вашему – кол на голове чеши.
    У него имя есть?
    – Меня зовут Жираф. Как думаешь, кто мне имя дал? Глупо улыбающаяся девочка какая-нибудь с тугими косичками, или мальчик с энурезом, или женщина в рыжем парике, попытавшаяся меня назвать Пенисом, или гомик в лосинах и кожаном кардигане, попытавшийся назвать меня так же, как и женщина в тусклом рыжем парике? Нет, не они. Я сам.
    Я продолжал слушать и наблюдать, как у кота в промежутках между монологами отделялись друг от друга части туловища, а через некоторое время снова объединялись (не всегда удачно) в кошачье тело.
    – А почему Жираф? Потому, что я могу вытягивать вверх шею, – сказал кот и вытянул шею на 50-60 сантиметров, потом спрыгнул с кресла, что-то мурлыкнул про квас и пошел в дом.
    Через несколько секунд он вбежал уже по-кошачьи, объятый страхом или трепетом, или тем и другим одновременно (сердце колотилось чаще, чем обычно – видно, тоже испугалось), и торопливо, сбивчиво и полувнятно затараторил:
    – У тебя на кухне стоит гроб. А недавно, когда я выбрасывал рыбные кости, его там не было… Попил кваску, называется, – и юркнул за кресло…
    Я открыл глаза. В пепельнице лежали окурки и скорлупа от мускатного ореха. Хотелось пить. Кота не было.
    Солнце уже садилось.
    Но тут вдруг вбежала девочка лет 7-8 в белой короткой юбочке и с седыми волосами, поклонилась и как-то отсутствующе спросила:
    – Вы не знаете, как зовут жирафа, если он кот?
    Я снова открыл глаза.
    Солнце село.
    Снова и снова ко мне приходит сосед и говорит мне сосед:
    – Если виски не хотите, корвалольчику, быть может
    – Корвалольчику, корвалольчику, – подпевают березы.
    И танцуют березы и пляшут, обнимают меня и целуют, и листвою зеленой щекочут.
    Тут и кот наш жирафой выпрыгивает то ли с крон, то ли с выдумки, то ль из сказки, и пускается в пляс перорально, невзирая на иски гортани и обиды клоак бланхедраторов.
    Но на утро все исчезло, и я понял, что это всего лишь одна из недописанных мной сказок.

    Я продолжил свой путь. Шел медленно, долго, навязывая себя мгновениям.
    Заходил к Генри Миллеру, его не было – умер… пока я дошел до него, наведался к Виктору Пульникову – у него огород, внучки, камни в почках, к мадам Ивановой – в Грузии, не дошел к Святому Себастьяну – высоко, мимо Марка Шатуновского шел, сидит на скамейке – до сих пор рыж, к Светке – замужем, к мужу – олень. Я заходил в свои воспоминания, как правило, не спрашивая разрешения у действующих персонажей, находящихся в это время на территории моих воспоминаний, я видел свои домыслы, которые и ранее витали вокруг, но воспринимались молодостью всего лишь как сотый оттенок серого. Иногда я забредал в чужие воспоминания, например, где мужчины и женщины разговаривали на разных, но схожих языках; где обыденность была темой для философии, и эта философия становилась образом жизни и даже просто образом; где в местном диалекте существовало около восьмидесяти синонимов слова «недотрога»; где рождался ребенок, и самый старый член племени уходил в лес умирать; где проститутка готовилась быть ревнивой женой; где Бетховен – это исключительно кличка собаки; где жена становилась служанкой, а служанка – иногда женой; где саморазрушение веры и вера в то, что это саморазрушение наконец-то начнется, малы, потому что дух ничтожно слаб и одинок; где рабы изучали язык хозяев лишь для того, чтобы проклинать их перед смертью; где температура в любое время года +29º; где детство Вира Зокора начиналось еще в Месопотамии, как он сам говорит, потом он перебрался в Ассирию, повзрослев, жил в Парфии, почти удачно бежал из Медины от халифа Зун-нурайна, был схвачен, но после смерти халифа в августе 656 года по неосторожности был выпущен, объявился уже в Армении то ли кондитером, то ли булочником, сейчас же казнит себя за расточительство времени и работает распорядителем ритуальных забав где-то в Крыму; но чужие воспоминания быстро улетучивались, я с ленцой брался за свои, но они стояли как вкопанные. Всё, подумал я. Горы начали рушиться. Не стало тех вершин, на которые можно было взобраться, а собственно, не стало тех вершин, на которые хотелось бы взобраться, и иное захватило меня…
    Иное захватило меня – моя прозрачность. Ко мне стали реже приходить, звонить, замечать. Я становился все прозрачнее и прозрачнее. Вроде еще недавно было 53%, а тут всмотрелся в зеркало – 71%. Ты куда пропал, говорили мне при встрече, не видно что-то тебя. И вот я уже 83%. И наконец-то я понял, что люди не умирают, они просто становятся полностью прозрачными. Я к доктору пошел, и мне лекарство дал он от прозрачности, но не помогло. Нет лекарства такого, доктор сказал после. Я искать стал смысл в ситуации данной, чтобы пользу найти да интерес тоже. Будто приговорили меня к казни, да ее не указали срок. Посадили в лифт красный с фиолетовым портье и фиолетовым швейцаром, знающем толк в прозрачности, приставили жену старую с папильоткой красной, выглядывающей из-под канотье с обмякшими полями, и с удалью вниз покатили. Вы, говорят, полностью не исчезайте, а то как мы казнить вас будем. Лифт останавливается, жена выходит (оказывается, не моя жена была), заходит кот Жираф, мы едем дальше. Лифт еще раз останавливается, будто бы выходить мне, выхожу, и люди меня встречают. Что за люди я не знаю, но все такие замечательные. Они целуют меня, руки жмут, обнимают, ничего не говорят, улыбаются, кивают головой одобряюще, по плечу похлопывают, по ягодицам, гладят по голове, только одна женщина сказала, жуя что-то цитрусовое:
    – Обязательно попробуйте вольтижировку совместить с медитацией.
    Они все были такими же полупрозрачными.
    Но эти идеи о прозрачности я оставил на потом, а сейчас солнце уже выглянуло из-за пальм, распевались попугаи, короткими перебежками перелетая с пальмы на пальму, где-то далеко оранжевоокой зевотой раскрывалась гиндора, видите, свиристель завтракает шинусом фисташколистным – и вот ему вознаграждение, нет, сначала ожидание, ведь предвкушение блаженства не менее блаженно, и это понимает даже свиристель. Галлюцинации известны и в животном мире, и их заполучение не чуждо им, разница лишь в том, что человек понимает вред, наносимый нейротоксичными веществами, и может остановиться, если сможет, а свиристель – нет, как и другие представители флоры.
    Наконец-то утро.
    Я лежу в траве. Как я в ней оказался? Все придумано, даже я, придумавший сказку, о том, как все придумано, даже я. Только горы настоящие, ведь они не могут быть придуманными, потому что они прекрасны, а прекрасное – это… это то место, где я родился. И если кто-нибудь спросит обо мне: Кто это? вы ответьте: там, где родился он, есть горы…

    Все-таки я обещал жене, посмотреть с ней фильм, активно расхваленный ее подругами, но уже на четырнадцатой минуте фильма выразил желание застрелиться. Вы не забыли, что я делаю то, что хочу? Во всяком случае, стараюсь. Пока я это пишу, жена пошла за обрезом. Так что, прощайте!

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.