Шапка

                                 

Назад

Умирала (пьеса)

УМИРАЛА

Пьеса в одном действии

 

     Действующие лица:

ОНА – готовящаяся к смерти, 30-35 лет.
АВТОР, 30-50 лет.
TОГЭРИНМАА – сиделка, 25-40 лет.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ СУПРУГОВ – персонаж сериала, 60-65 лет.
ДАНИ ДАНИЛОВНА СУПРУГОВА – персонаж сериала, 55-65 лет.
ЖЕНЩИНА БЕЗ БЮСГАЛЬТЕРА – в прозрачной или близко к этому блузке, 25-40 лет.
ДАША – EE подруга, 30-40 лет.
Гости:
ОЛЕГ 1, похож на ОЛЕГА 2, 25-40 лет.
ОЛЕГ 2, 25-40 лет.
РИМ – мим, 50 лет.
БУР, 35-45 лет.
БОН, 35-45 лет.
ЛЮТЕЦИЯ, одета по имени, 20-30 лет.
ТЕОСОФ – маленького роста, хромой, в зеленых одеждах, 40-60 лет.
ИСИДА, одета по имени, 20-30 лет.
КЛИМ АЛТЫНТОП, в черных одеждах, 25-35 лет.

Комната.
Диван, кресло, стол, два стула.
Она сидит на диване. Иногда встает, пройдет три шага, снова садится, или доходит до стола, наливает чай, воду.

ОНА (говорит в зал). Я – безнадежна больна, скоро умру. Но мне хочется гулять по набережной, а сама я не могу, только в коляске. Дома я еще хожу, но быстро устаю. Продукты мне приносит Виктор, мой бывший парень. Я с ним сама порвала, как узнала о скорой кончине. Я на него наорала, когда он попытался корчить из себя влюбленного альтруиста из вежливости. Если бы я его не прогнала, он бы все равно через некоторое время нашел причину для расставания. Естественно, я думала о самоубийстве или эвтаназии, а собственно, и сейчас думаю. Я всегда нерешительна по отношению к себе. Главное, не стать обузой. Врачи сказали, что я умру во сне под утро, так как в это время у человека во сне поднимается давление и повышается температура мозга, что может привести к смерти. Это хорошо. Но теперь, когда я ложусь спать, я… мне немного страшно (совсем чуть-чуть), но я уже привыкла. Я себя чувствую отлично, только устаю быстро, и одышка появляется. Болезнь я не буду называть. Как мне сказали те же врачи, мне осталось жить месяца три-два. «Три» я поставила впереди, так мне приятней.
Хорошо, что у меня нет детей. На кого бы я их оставила? Я сделала семь абортов или восемь. Все хотят жениться на русской, а я хотя и красивая, но тувинка. Жила я в Питере десять лет. Уехала после школы поступать, там и осталась. Сейчас приехала к себе в Дус-Даг. Потянуло умирать на родину. Все родственники здесь, за исключением старшего брата – он в Кызыле. Я молчу. Я почти не разговариваю. Со мной разговаривающие отвечают за меня, ища ответа в моих глазах, мимике. Некоторые не выдерживают – уходят. Уходят медленно, чтобы я не приняла резкость за обиду. Я знаю, им обидно. Мама плачет. Тихонько. Все вокруг кружат. Голова кружится. Кружится снег за окном. Я не даю им веселиться своим положением. Они вокруг меня ходят серьезные. Думают, что  смех не уместен. Я разговариваю только сама с собой. Я не выдержала. Уехала опять в Петербург. Мне надоела жалость, проявляющая буквально всеми. Сестры изображали страдальческие виды, спрашивали о погодах в Петрограде, о баллах. Но баллов давно уже нет, нет и кадетов, а они до сих пор в обмороки падают. Да и мешаю я им. С хозяйством еле успевают справиться. Обуза. Уеду обратно в Питер.
Наняла сиделку. Она же катает по набережной коляску со мной и не пускает скупую медицинскую слезу. Почему не умереть раньше? Чего я еще хочу? Сиделка (имя у нее есть, но я не хочу говорить, пусть будет – Tогэринмаа) боится тараканов. Как увидит, так ее передергивает, будто через нее пропустили электрический ток. А визжит она как! Ничего с собой поделать не может. Tогэринмаа все время приходит в светлых платьях, напоминающих медицинские халаты. То ли специально такие платья надевает, то ли у нее других нет. А ногти она красит в оранжевый цвет и читает по моей просьбе мне вслух Лактиния. Я думаю, что он ей тоже начинает нравиться: (берет книгу, читает) …Дайк кошачьим жестом подозвал Лейжу, бесцельно бродившую по потолку и спорящую с несуществующим прохожим о жизни как о гандикапе, предоставленным неизвестно кем в виде пытки с туманом кошенитового бесцветья во всех n-направлениях, за мнимой фарфоровостью которого скрывался намек на пассионарность. Лейжа спустилась и, посмотрев на кадык Дайка, сконфузилась; иммунитет падал шелковой персидской нитью, касаясь плеча, ножной икры и кровоточащей косточки, торчащей наружу лицом к бензоколонке; но она вырвалась из его объятий, но было рано – эх, попозже бы! Плезир заканчивался, начинались будни с обедами, соплями, поучениями и головными болями. Йот рисовал на асфальте человечков с треугольными головами. На него наступали прохожие, но он все равно рисовал, ведь он был художником, хотя его никто не замечал. А вот и фармацевт Йова, он делает любое лекарство, я вам отвечаю, даже проверять не надо; если нет того, чего болит, то можно придумать, чтобы потом говорить, мол, меня вылечил Йова… (откладывает книгу). Но мне захотелось спать и я легла в постель, а Tогэринмаа продолжала читать уже не вслух, иногда расширяя зрачки чуть чаще, чем поправляла волосы со стороны, не видимой мне. У нее сочная грудь, пухленькие руки, надувные щеки и по-детски морганитового цвета пятки. Я спала, просыпалась, опять спала, думала, думала о смерти. И что самое интересное, что я уже не боюсь, а жду… как какого-то свидания, волнуюсь, готовлюсь – вдруг ей не приглянусь; немного надменности, совсем немного; брюки надо одеть, может, полетим куда – в платье никак – расколыхается, она же меня сначала будет таскать по всяким там гостям, знакомить – понравлюсь, не понравлюсь? очки темные надо взять, может, будем пролетать мимо чего-нибудь огненного, слепящего; будет масса впечатлений; а если танцевать придется, что ли в брюках? Наверное, это все несерьезно. Уже светает. Сейчас бы в лес, в горы. Ухнуть в сугроб и лежать, смотреть на небо сквозь верхушки деревьев. Снег на лице как бы не храбрился, тает. Лицо мокрое. Лежать, пока не замерзнешь. А потом спуститься с горы, зайти в саклю и согреться хашом и чачей, поговорить (какой хаш без разговора), потом сесть в автобус и уснуть, проснувшись где-нибудь за Армавиром или Сардарабадом и поняв, что ты далеко забралась даже в прихотях.
Когда мало времени, то надо заканчивать начатое, а у меня нечего заканчивать: или уже закончено или еще не начато. Все идеи, дела, мысли были какие-то йотированные, незаметные. Кому нужны теперь мои статьи, за которые мне платили хорошие деньги, кто их будет сейчас читать, а потом и подавно? Эти сухие, форматные репортажи никому и пользы не приносили, только время отнимали, лучше бы хорошую книгу почитали, а то подавай какой-нибудь скандал, что-нибудь про бизнес или секс. Нечего мне заканчивать. Все закончено.
Похудела я. Сексуальные желания пропали, даже мастурбировать не хочется. Эротические фильмы и сны кажутся скучными, порнографические – смешными.
Попытаться налить чай. Устать. Сесть в кресло. Включить телевизор. Жизнь стала похожа на ожидание вновь и вновь откладываемого рейса: почитать газету, журнал, а «Улисса» не успею; перекусить что-нибудь, и неважно, если не очень вкусно; поглазеть на самолеты, немного поудивляться: как такая туша взлетает? купить ненужную вещь, понимая даже сейчас, что она ненужная, и останется таковой, когда и тебя не станет, и, возможно, ее положат с тобой в гроб, говоря кому-то в подземелье или на небесах: она ей нравилась. А если мне нравится фильм Чжана, что мне делать? или кровать моя, а? Не поместятся такие фавориты. А что делать с раздутым временем? Его много, но оно так бесплодно. Если опуститься до уровня писак, которые, желая заинтересовать или свести с ума оригинальностью, торжественно, с красной строки начинают: ей или ему приснился сон, будто он или она…

Появляется из-за кулис АВТОР, садится на стул возле стола.

АВТОР (говорит в зал). Плевать она хотела на сны. Я, по-моему, перехватил роль рассказчика. (говорит в ее сторону) Извините, мадам, продолжайте.
ОНА. Спасибо! И так: плевать я хотела на сны.
АВТОР. Ну вот, видите, то же самое сказала.
ОНА. Опять?
АВТОР. Молчу.
ОНА. Сны. Хорошее развлечение ночью.
АВТОР. Точно.
ОНА. Нет, надо избавиться от навязчивого автора. Надо перестать думать. Надо посмотреть телевизор.
АВТОР. Только не телевизор.
ОНА. Да, самой не нравится.
АВТОР. Так и не включай.
ОНА. Отстань. Он уже включен. Вот и Tогэринмаа пришла.

Автор скрывается за кулисами.
Входит Tогэринмаа с пакетам продуктов.

TОГЭРИНМАА.Доброе утро!
ОНА. Привет, Tогэринмаа!
TОГЭРИНМАА.Как состояние?
ОНА. Обычно.
TОГЭРИНМАА.Вчера вечером в метро на станции «Заячий остров» выступали клоуны. Просто так, не за деньги.
ОНА. Ты их первый раз видела?
TОГЭРИНМАА.Да.
ОНА. Сколько их.
TОГЭРИНМАА.Двое. Возможно, они не клоуны. Я просто так сказала, потому что у них лица были раскрашены, да и то, только в черное и зеленое. Они сидели на полу и перекатывали два белых пушистых шарика, а потом один из них вставал и читал стихи. Прочитав, садился, и они опять катали шарики, приглашая прохожих к ним присоединиться; то вдруг один начинал плакать, а другой – смеяться.
ОНА. Тебе понравилось?
TОГЭРИНМАА.Наверное, да.
ОНА. Интересный ответ.
TОГЭРИНМАА.Я ничего не поняла.
ОНА. Непонятное тоже может быть интересно.
TОГЭРИНМАА.Тебе бы понравилось, точно (и, наконец-то, поставила пакет на стол).
ОНА. Если еще раз увидишь, пригласи их ко мне.
TОГЭРИНМАА.Вот, прямо так, подойти и пригласить?
ОНА. Да, а как еще?
TОГЭРИНМАА.Ты хочешь, чтобы они здесь что-нибудь показали?
ОНА. Да. Я же в метро не смогу прийти и посмотреть.
TОГЭРИНМАА.Хорошо… Если увижу их.

Появляются из-за кулис Супруговы, садятся на стулья, стоящие поодаль стола.

ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Я тоже стихи писал когда-то.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Ты бы еще вспомнил, Гаврила Гаврилович, как ты в футбол играл во дворе.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Я, Дани Даниловна, в футбол не играл.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Ты, наверное, играл на виолончели.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Нет, на фортепиано.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. И ты скрывал это от меня?
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Вопрос заведомо поставлен так, чтобы я оправдывался, но я и не подумаю, ответив без смущения и без заигрывания: если я хотел это скрыть, то я бы так и сделал, дорогая. Я до сих пор таю от тебя все то, что тебе знать не обязательно, как бы это тебя ни огорчило.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Ха, ха, ха. Ты же знаешь, что тебе нельзя волноваться. Ну, скрыл и скрыл. Без умысла же какого-либо?
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Ты опять за свое ироническое.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Все, все, все. Тем более мы здесь не одни.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. И хорошо. Tогэринмаа, давайте пить чай. У меня есть пирожное, мороженное. (говорит Ей) А вы не против?
ОНА. Нет. Наоборот, с удовольствием. Tоа, завари чай. Неужели вы с Дани Даниловной можете поссориться?
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Ни в коем случае.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Можем, можем. Он даже может приревновать меня к четырнадцатилетнему мальчику.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Неужели тебе и правда не совестно идти под руку с мужчиной, пусть и с мальчиком? Где моральные принципы?
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Гаврил Гаврилович, я его старше в 4,3 раза.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Все равно, тебе должно быть стыдно.

Появляется из-за кулис, но с другой стороны, и там же, недалеко от них остается стоять женщина без бюстгальтера

ЖЕНЩИНА БЕЗ БЮСГАЛЬТЕРА. Извините, что вмешиваюсь в разговор, вы не видели мой бюстгальтер.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Вы до сих пор его ищите? Можно было давно новый сшить.
ЖЕНЩИНА БЕЗ БЮСГАЛЬТЕРА. Не хотите говорить, буду так ходить.
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Вы уже три дня так ходите. Благо, мужчин нет. Мой, Гаврил Гаврилович, не в счет.
ЖЕНЩИНА БЕЗ БЮСГАЛЬТЕРА . Сегодня будет снегопад, (улыбаясь) готовьте пунш.

Женщина без бюстгальтера уходит.

ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Она умная. Да, дорогая?
ДАНИ ДАНИЛОВНА. Пей чай и пошли, нам пора.
ГАВРИЛА ГАВРИЛОВИЧ. Чай с молоком? Необычный. Что за чай, Tогэринмаа?
TОГЭРИНМАА.С курдючным жиром… Вот и снег пошел. (говорит Ей) Мы все равно гулять пойдем?

Супруговы уходят.

ОНА. Конечно, я хорошо себя чувствую. (говорит в зал) Я себя чувствовала неважно. Какая-то сухость в горле и легкое, но постоянное головокружение. (говорит Тогэринмаа) Гаврил Гаврилович и Дани Даниловна ушли?
TОГЭРИНМАА.Это те, которые из сериала? Он уже закончился.
ОНА. Из какого сериала?
TОГЭРИНМАА.Не знаю. Я, когда пришла, он уже шел. Там я вроде такие имена слышала.
ОНА. Интересно!
TОГЭРИНМАА.Ты смотришь сериалы?
ОНА (на лице небольшое замешательство). Нет, нет, нет.

Тогэринмаа уходит.
Пауза.

ОНА (говорит в зал). Я суетливо жила. Я много говорила. Вот, например, окраина Петербурга безмолвствует, думает о чем-то, возможно, страдает; страдают люди. Как показать, что люди страдают? Надо вырвать сердце, сделать их рабами, нищими, и все это нарисовать, нарисовать с гримасой великого горя, а потомки, запихнув это в рамки искусства, будут восхищаться, выщипывая из пятки еще живого месопотамца  или засохшей белладонны пробу вместе с грунтом и имприматурой для микрозонда, и страдания обрастут статьями, эссе, диссертациями, скандалами, а над погребенным городом уже давно гремит-шумит масложирокомбинат, продавший часть акций для погашения долгов, или заброшенный аэродром, где в двух ангарах еще осталась пара-тройка незаконнорожденных, но уже полуразобранных самолетов. Я не страдала.

Появляется из-за кулис, и там же, недалеко от них остается стоять автор.

АВТОР. Если ты не страдала, значит, ты не любила.
ОНА. Да, я не любила.
АВТОР. А как же Назарио?
ОНА. Это была только игра в любовь.
АВТОР. А Виктор?
ОНА. Он милый. Я ему не пара… была. Как какой-нибудь сызранский беллетрист не имеет право писать об Аваллоне или Тутанхатоне, так и я не имею право говорить о нем, о его обычаях, о других обычаях, о другой культуре, даже не о другой, о необычной, мне непонятной, когда вдруг начинаешь понимать, что он где-то в другом мире, более сильном, но и одновременно более хрупком, и менее сентиментальном, и соразмерно безалаберном, и до безумства интересном. Самое странное, что он, по-моему, до сих пор меня любит. Я это знаю. Я уехала к родителям, адреса ему не оставила, а приехала сюда обратно, не сообщила, что я здесь, в Питере.
Почему я жду смерти? Почему самой не поставить точку? Занимаю чье-то место. Я же ничего не делаю, так какая разница – месяцем больше, месяцем меньше.
АВТОР. Слышалось принудительное скольжение деревянной лопаты о фирн, потом пауза и опять – вчера был снегопад.
ОНА. Но решимости не хватит, хватит решимости на то, чтобы поплакать, найти оправдание и забыть о визите таких мыслей.
АВТОР. Сегодня в Питере холодно – - 21.
ОНА. Мысли опять приходят, садятся рядом и болтают, болтают, некоторые плетутся за мной даже в туалет – я стесняюсь; мне снился сегодня пингвин; Tогэринмаа их разгоняет, а вечером уходя, и вовсе забирает их с собой, и я спокойно засыпаю, заворачиваясь в одеяло.
АВТОР. За окном снова идет снег, и сейчас уже -7.

Автор скрывается за кулисами.

ОНА. Но для мыслей нет границ; они сейчас в одном из мусорных баков, куда определила их Tогэринмаа за назойливость; и вот они уже кружат над головой молодой служанки (по-моему, это где-то в анклаве, допустим, в Kigdom of Lesotho); а их все равно тянет в Санкт-Петербург, здесь они философичнее, изобретательней, здесь они могут материализоваться; но я встаю утром бодрая, и они возвращаются в Lesotho, иногда прилетая послушать Шопена в исполнении Balanescu Quartet, но Ella Fitzgerald их прогоняет, вытаскивая меня из транса, и я готова танцевать – бодрое такое утро!
TОГЭРИНМАА. У нас после обеда мусс.
ОНА. Говорила Tогэринмаа и смотрела на меня, ожидая от меня реакции в виде восхищения. Я ее не разочаровывала, но я не привыкла радоваться таким мелочам даже сейчас. Скупость на восхищения по отношению к другим, допустим, к близким и приближенным, сделали из меня женщину… (может, не продолжать?), влачившей за собой шлейф эпитетов: равнодушная, холодная, черствая, бездушная – негативные; сдержанная, невозмутимая, ровная – относительно позитивные; стерва, сумасшедшая – позитивные. И сейчас, когда вот-вот что-то произойдет, реальный мир отдаляется от меня, он постепенно становится тем другим миром, как для ныне живущих то неземное, аксиомами веры деликтически вписанное в сознание, но существующее вне сознания. Я мыслями уже там. А как они называют там жизнь – смерть? Смерть прекрасна? – говорят они, или: в этой картине мало смерти; эх, хреновая у меня смерть! А что бывает после их смерти? или смерть вечна? Бред какой-то. До чего человек боится смерти, что напридумывал всякой безвкусицы. Разум, видите ли, есть. Чем ты лучше саранчи? А все равно хочется верить, что я попаду не в темноту, а во что-нибудь оранжевое, белое, легкое (чего доброго еще перекрещусь). Дала слабину. Вчера снегу опять намело, и он, еще не тронутый ветром, лежит даже на бельевой веревке. В чем, вообще, смысл жизни? Наверное, есть какой-то. Синица села на ветку, снег сорвался вниз. Улетела. Надо придать смерти какой-нибудь смысл. Сегодня суббота. Вот идет мужчина с некрасивым лицом, портрет которого вряд ли кто приобрел бы. Он посмотрел на Tогэринмау, смотрит на меня. Я его останавливаю и спрашиваю его имя. Я говорю, что пишу рассказ и, если вы скажете свое имя, то увековечите себя, потому что я о вас уже все равно написала, только не хватает имени. Он говорит свое имя, но я, вкатившись домой, забываю его. Не помнит и Tогэринмаа.
TОГЭРИНМАА. Слышала, что он говорил свое имя, но не слышала какое.
ОНА. На нем было синее пальто и шарф цвета жженного сахара; волосы русые, редкие, то ли бриолином мазанные, то ли давно не мытые; борода, больше похожая на небритость, доползает до кадыка. Наверное, будет лучше, если я не вспомню его имени. Он и так себя узнает здесь (Пауза). Думаю, оранжевого и белого не будет, не будет и черного. Не будет лабиринтов. Кумиров там, надеюсь, нет (Пауза). Тогэринмаа останется ночевать у меня. И вот мы почему-то танцуем.

Начинают танцевать.
Звонок в дверь.

ОНА (танцует и одновременно говорит в зал). Я только сейчас поняла, что ничего не знаю о своем звонке. Он меня всегда о чем-то предупреждает, удивляет и никогда не разочаровывает. Надо почитать инструкцию. Tоа, открой. Это гости пришли, два Олега. Я пригласила.

Tогэринмаа идет открывать.
Входят два Олега.
Опять звонок.

ОНА. Tоа, это, должно быть, мим Рим. Он немой, но общаться с ним приятно.

Tогэринмаа идет открывать.
Входит Рим.

РИМ (говорит как глухонемые, нечетко). Я – Ым.
TОГЭРИНМАА. Рим? Проходите.

Рим показывает, что ему пятьдесят лет (пять раз разжимая обе ладони, ткнув после этого указательным пальцем себе в грудь), потом пальцами показал, что Tогэринмае восемнадцать лет, показывая указательным пальцем на нее.

TОГЭРИНМАА. Мне не восемнадцать.
РИМ (говорит мимикой). Не спорьте.
TОГЭРИНМАА. И вам не пятьдесят.
РИМ (кивает). Правильно (пытается показать большое число и что ему страшно).
TОГЭРИНМАА. Аааа, прибавлять еще лет триста вам страшно.

Рим кивает.

ОНА (говорит Тогэринмаа). Оставь дверь открытой.

Появляется из-за кулис, и там же, недалеко от них остается стоять автор.

АВТОР. Ее крик слышат Бур и Бон с обратной стороны двери (хотелось сказать – Луны), но интеллигентность и скромность не позволяют им войти без оповещения, упреждения, предуведомления, рапорта или стука, в конце концов.

Входят Бур и Бон.

АВТОР. Неизбежна в своем появлении Лютеция.

Входит Лютеция, одетая по последней моде в ажурные пеньковые чулки и платье из фиолетовых и красных лент, отстоящие друг от друга на расстоянии ладони.

АВТОР. Маленький смарагдовый теософ.

Входит, хромая, теософ.

АВТОР. Беременная уже четвертый год Исида.

Входит Исида, одетая в одежды тех времен.

АВТОР. Клим Алтынтоп – совершенно лишний персонаж, хотя кто его знает, оживет, вспенится, и готов революционер, новатор, авангардист.
 
Входит Клим Алтынтоп.
Автор подходит к каждому (два Олега, Бур и Бон считаются как каждый) и облачает их в риторические фигуры, при этом они последовательно застывают, и только по окончании монолога, все оживают.

АВТОР. Вот они все, насыщенные диссонансами: обмороком разума (ОНА), черноокостью девственности (TОГЭРИНМАА), одноименностью первопришедших (два ОЛЕГА), жестами безмолвия (РИМ), хамством бурбона (БУР и БОН), манерностью древнего оппидума (ЛЮТЕЦИЯ), колченогостью богопознания (ТЕОСОФ), символом женственности (ИСИДА), бессмысленностью будущего (КЛИМ АЛТЫНТОП) – аппликатура невозможна, если пытаться воспроизвести все разом, даже в две руки.

Все оживают.
Теософ лезет за диван и достает куклу с фиолетовыми волосами.

ОНА. Я так долго ее искала, то есть на глаза не попадалась.

За гостями невидимо следует мебель. Если кто-то хотел сесть, то просто садился, будто сзади было то, на что можно сесть, и мгновенно подхватывался выплывающим из густоты стулом, креслом или на худой конец троном, вставал – седалище исчезало.
Роли стульев, кресел и т.п. исполняют люди.

ТЕОСОФ. …Видите ли, Лютеция, в ваши бесцеремонные времена не было Невского, нельзя было сказать: шел я как-то по Невскому…
ОЛЕГ 1. Мне кажется, Невский тут ни при чем. Вот ваш любимый глаз какой?
ОЛЕГ 2. Мне так нравится этот вопрос.

Тут в толпу врезается Клим Алтынтоп, извиняется и идет дальше.

ТЕОСОФ. Так отвечайте на него.
ОЛЕГ 2. Как здóрово! Значит, так, мой любимый глаз голубой…
ОНА (говорит в зал). Оставим на некоторое время мои галлюцинации и погрузимся в мое сознание. Я поняла: надо научиться жить. Хотя мне уже поздно. Надо учиться умирать, вот это мне нужно. А как? Опять нет ответа. Вернусь на бал, может, там кто-нибудь что-то подскажет.
ОЛЕГ 2. …а карий горчит.
ОНА (говорит в зал). Может, смерть имеет смысл?
ЛЮТЕЦИЯ. …В нашем, как вы говорите, бесславные времена было зрелище, вольничество, дерзость была, а у вас? Сюси-пуси, нюни, балы – скучно же. Что мне делать больше нечего, как расшагивать по Невскому?
ТЕОСОФ. А чем вы заняты?
ЛЮТЕЦИЯ. Мне надо в термы, я только что с арен.

РИМ пытается показать воду и предлагает Лютеции умыться.
Лютеция наклоняется, берет воду из ладоней Рима в свои ладони и как бы умывается.

БУР (Лютеции). Гражданочка, хочу поинтересоваться, могу ли я вас ущипнуть за правое полупопие?
БОН. Давно хотел узнать, каков был юный Париж (щипает Лютецию за ягодицу).

Лютеция делает оборот в 360°, как в танце, нижняя часть платья развивается, касаясь Бура и Бона, они отпрыгивают назад, будто их полосонули саблей.
Исида, выпятив живот, идет к дивану, а Рим идет за ней и пародирует ее, надув живот и размахивая руками как крыльями. Исида садится на диван. Клим Алтынтоп подходит к Исиде, наклоняется, подносит лицо близко к животу, как бы его рассматривая.

КЛИМ АЛТЫНТОП. Четыре года уже чреватая, что гору хочешь родить?
ОНА (пока она говорит, гости уходят). А я все танцевала и танцевала, прерываясь на полеты вокруг Земли… А что гости ушли?
TОГЭРИНМАА (недоуменно). Какие гости?
ОНА (задумчиво). Снова видения… Посмотри за диваном, нет ли там чего-нибудь инфантильного. Отодвинуть надо.
TОГЭРИНМАА. Он же тяжелый. На полкомнаты. Где ты такой взяла?
ОНА. На заказ один араб делал. Полгода делал.
TОГЭРИНМАА. Ого!
ОНА. Я придумала, возьми домкрат в кладовой и скейтборд в тренажерной. Поднимешь диван, подставишь скейт, и сдвинуть легко будет… я думаю.
TОГЭРИНМАА. Сейчас попробуем.

Tогэринмаа заходит сзади дивана, наклоняется, ее не видно за диваном.

ОНА. Все, хватит поднимать, теперь засовываешь скейт, лучше – два, и опускаешь домкрат. Полдела сделано… Так. Еще немного. Вот.
 
Tогэринмаа показывается из-за дивана, держа в руке куклу с фиолетовыми волосами.

TОГЭРИНМАА. Кукла здесь какая-то. С фиолетовыми волосами.
ОНА. Она. Я ее искала, то есть думала: где она?
TОГЭРИНМАА. Надо ее почистить.
ОНА. Знаешь, как ее зовут?
TОГЭРИНМАА. Как?
ОНА. Я.
TОГЭРИНМАА. Я? Просто, Я?
ОНА. Да.
TОГЭРИНМАА. А кто ее так назвал?
ОНА. Она сама.

Пауза.
Тогэринмаа уходит.

ОНА (говорит в зал). Уже четвертый час ночи. Не спится. Тошнота. Тошноты никогда не было. Луна бессовестно пялится в окно. Захлопнула шторы, теперь она подглядывает в щелку. Пусть. Видны только пятки, только пятки и видны. Вы будете плакать, когда я умру? Когда вы будете плакать, я умру. Когда я умру? Когда я умру, мои боги даже не почувствуют, будут себе нежиться в баньке, или трудиться над теорией латентного гомосексуализма вместе с озабоченным Дрейфом (надо же чем-то заниматься), или того хуже – проповедовать аскетизм, а стало быть и безразличие не только ко всему, но и ко всем.
Не хочу почему-то видеть знакомых, друзей, родственников. Может, от того, что они меня будут жалеть, расточая свое превосходство в здоровье; а может, не хочу видеть неестественных лиц, выражений этих лиц, лиц, которые для приличия корчат милые гримасы; но у них другая жизнь, другой темп, и я не хочу им мешать и не даю им мешать мне; слабый всегда должен уходить, а не цепляться за помочи сильных, здоровых и, постепенно превращающихся в циничных по отношению к тебе; и это понятно – им надо жить, двигаться вперед.
Час пятый. Начинает ваяться предутрие. Объемность помалу теряется. Мы не знаем, как это происходит, но ощущение защищенности тоже немного утрачивается. Наверное, поэтому мы, когда встаем утром, сразу одеваемся, пытаясь хоть как-то оградиться от неизвестного нам утра, еще не проявившегося, еще с примесями и мутноватым куражом где-то в глубине исчезающей ночи.  Нас утро удивляет. День шокирует. Вечер вводит в депрессию. А ночь смешанным чувством неудовлетворенности убаюкивает. Но открывают закон распределения эмоций, изобретают не устающий сустав, устанавливают правила искривления извилин мозга; не дрейфь, – говорит с детства запуганный и, загнанный родственной плотью в тупик  доктор, но мы боимся даже буквы О, а вдруг она ген и талия нашей матери. Раньше я боялась, что меня убьют, и носила в голенище нож, если, конечно, было голенище, или в сумочке, сейчас же мы боимся уныния, подавленности, отсутствие харизматичности, сексапильности, мегамаркета рядом с домом. О, боже!
Без 24° шесть. Чириканье воробьев. Rue Mouge провожает припозднившуюся Лютецию, и та исчезает, так и не поняв, что же произошло. А произошло то, что я очнулась, и все растворились, но за ничтожно малую долю секунды, до того как прийти в себя, мне повстречалась изящная пара. Он попахивал свежесваренным шумерским мылом и воробьиным маслом, она – шелком, вечерней луной и хлебной чапрой. Мнимым был и голос, услугами которого я воспользуюсь только наяву, а сейчас всего лишь поздоровалась кивком, и в моей памяти промелькнул образ оживших, собранных воедино пастелью человечков – я поприветствовала и их; они разбежались, а вот двое изящной парой остались стоять на месте, большими глазами моргая, треугольными головами покачивая, мылом и шелком попахивая; но это была уходящая натура; сколько ждать ее придется снова?
Скоро восемь. Летом повесят на пояс новую игрушку, бубенчики – это подарок, и буду я бренчать немного по-другому. Новое платье не дарили – по традиции донашивали от старших сестер. Просто в день рождения я выглядела более нарядно. Но и детство оборвалось.
Минут пятнадцать десятого. Вот так прерывисто прошла ночь – остаток моего безумия. Ночь всегда была фрагментом моего безумия. Например, ночное интервью с маньяком. Хотела, чтобы мной восхищались? И что? Его даже не поймали. А я дала слово этому уроду, что не опишу его внешности ни в статье, ни милиции (условие, на котором он соглашается встретиться). Чего добилась? Добилась рейтинга среди журналистов. И где сейчас этот рейтинг? Сейчас можно им пугать (интересно посмотреть на человека, напуганного моим рейтингом).
Уже не усну. Поваляюсь. Подташнивает. Но самочувствие хорошее. За окном разговаривают птицы. Прислушиваюсь. Вслушиваюсь. Выслушиваю. Отвлекает запах. Запах какао. Пичужки уже где-то далеко. В массовке. Разноцветной. Почему? Снимаем этно-фестиваль. Краски, улыбки, супрематизм, наивность. Танцы, пение, непокрытость, объятия. Жертвование пространства. Чувства раздарены. Мелькает в остатке безумия биопсия, перевод с латыни анамнеза, лампы, рампы, вечность (опять она здесь), хотя может ли вечность промелькнуть? Она, как бесконечный поезд на переезде, как легенда о будто бы воскресшем, как ложь. Для чего нужна была эта ложь?  Я же мучилась. Не все здесь рассказано. Иногда были боли, что тройные дозы внутривенно только и спасали. Кровь текла из ушей. Это противная, липкая и восхваленная всеми жидкость. Ложь. Она вытянула из меня признания – бедный организм. Сразу к сердцу на прием направилась. В предсердье секретарь остановила: по какому, мол, вопросу, так сказать? Пришлось Иван Иванычу из отпуска возвращаться, коли телеграмма о неизлечимости да скоропостижности идет речь. В приемной толпятся и унылая печень, и истонченные близнецы-почки, и другая часть моего безумия – распутавшийся мозг, и потрошка, потрошка, по углам развеянные. Это не я придумала, – извиняется ложь, – это анализы говорят, врачи, приборы говорят, короче, говорили все. Говорит и показывает Москва.
Тоа внесла чашку с какао. Но теперь этот запах не отвлекает. Не манит и цвет, цвет грехотворного Иордана. Даже вкус не отвлекает от столь знакомого и небрежного пространства, в которое я возвращаюсь, и возвращаюсь не одна.

Гаснет свет и секунд через пять загорается.
На столе две чашки.
За столом Тогэринмаа и она.
На диване стоит обычный проводной телефон.

ОНА. Тоа, ты нянчить маленьких детей умеешь?
ТОГЭРИНМАА. Да.
ОНА. Отлично! Теперь ты не сиделка, а няня.
ТОГЭРИНМАА. Ха, ха!
ОНА. Ты согласна?
ТОГЭРИНМАА. Да.
ОНА. И живи у меня все время, дом большой.
ТОГЭРИНМАА. Спасибо! Я за тебя очень рада, что ты выздоровела, что ты беременна, что твое будущее дитя…
ОНА. Дочка.
ТОГЭРИНМАА. … да, дочка спасла тебе жизнь…
ОНА. Я сама не поверила, что из-за беременности в организме произошли какие-то изменения и опухоль рассосалась.
ТОГЭРИНМАА. Ты даешь ребенку жизнь, и он тебя благодарит этим же. Еще какао?

Звонит телефон.

ОНА (говорит с легкостью). Телефон звонит. Теперь я уже сама возьму трубку. Алло!

Выходит Даша с мобильным телефоном.
Во время разговора они подходят все ближе и ближе друг к другу.

ДАША. Привет, Tогэринмаа, это Даша!
ОНА. А-аа.. привет!
ДАША. Как делишки?
ОНА. Наладились. Куда пропадала?
ДАША. Я уезжала дней на сто. На целых сто дней. Не могла позвонить, вояжировала. С Шуриком, помнишь же? банкир. Он простил меня. Гавр был такой, помнишь? Столько всего привезла. Купалась, загорала, веселилась. Ни о чем не думала. А ты, что делала?
ОНА (кладет трубку). Умирала.

КОНЕЦ
Занавеc

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.