Шапка

                                  

Назад

Сцевола (роман)

СЦЕВОЛА

 

    В моей нефизической сущности нет родимых пятен, родинок и других клякс, которыми можно меня идентифицировать, а значит, это могу быть не я или меня вообще может не быть. Взял и придумал себе, допустим, угловатость, сексапильность или чувство юмора, и никто не знает – правда это или ложь. Физическое же мое существо может быть уникально.
Вот смотрю я на свою левую руку и думаю, что такой больше нет нигде. Гордости я, конечно, не испытываю, а вот чувство собственности достаточно велико, и я ее лелею, мóю, оберегаю от мороза, ожогов и от других повреждений. Сейчас, например, моя левая рука лежит на коленке, наверное, отдыхает. Минут пять назад она держала стакан с молоком и подносила его несколько раз к моему рту, а теперь вот лежит рядом с коленной чашечкой, даже не шевелится – заснула. Я думаю, ей тоже могут сниться сны. Голове же снятся, сердцу снятся. Сейчас она ворошит яркие детские картинки – это видно по ее вздрагиваниям. Если присмотреться, то дети (или ребенок) талантливы (или одаренный) или примитивизм рукою мастера подражает наивности. Преобладает ализариновый цвет, попытка лилового и цвет зеленый. Картинки накладываются друг на друга, поворачиваются: вот дерево, видите? вот полынь таврическая; смотрите, морковка; а вот и колобок, лежащий на троне, трон тоже сделан из теста и раскрашен в метафизические горошины то исчезающие, то превращающиеся в выпуклости; мальчик целует девочку, и ладонь его уже скользит по нейлону… и тут рука понимает, что проникла в чужие сны; она дергается, повисает на моем  плече и летит в комнату, шлепается на кровать, ныряет под подушку и там по-настоящему засыпает.
Утро. На улице зима. Прыгают лягушки – значит, лето. Идет снег – все-таки зима. Все запутано. Надо посмотреть в окно. Кулак руки трет еще не открывшиеся глаза, потом пальцы массируют веки. Ладонь облокачивается о край кровати, взлетает и упирается в стекло окна. Да, на улице весна. У руки зрение-то неважное, и она времена года определяет чувствительностью к изменению температур. Солнце ласково коснулось подушечек пальцев, кое-где искупился снег, клекот слякоти – значит, весна, – подумала рука и плотнее прижалась к теплому стеклу.
Левая рука могла многое, чего не умели другие левые руки: могла виртуозно орудовать и ложкой, и вилкой, и палочками для еды, точно и четко подносила пищу ко рту; умела писать; здороваться, хотя этого не делала, так как по правилам это была прерогатива руки правой, она считала это ущемлением прав и пыталась изменить такие условности, но пока это ей не удавалось; даже честь отдавать умела, но об этом никто не знал; и многое другое.
Раздался телефонный звонок. Она взяла трубку и поднесла ее к уху, слегка прижав. В трубке зазвучал женский голос. Не услышать диалог было невозможно.
– Алло! – прозвучало в горле, отдалось в плече и перекинулось на локоть, а потом и на кисть, рука поняла, что разговор начат.
– Привет! Я ложусь в больницу грудь уменьшать. Не нравится она мне большая. Тяжело мне. Я спрашивала – у Миры ли? – ощущает ли она свою грудь? – у нее малюсенькая – она сказала, что вообще ее не чувствует. А мне всегда хочется ее куда-нибудь положить, найти опору. Я понимаю, она тебе нравится, она многим нравится, но ношу-то ее я. А что, если ее полностью удалить? Буду мужчиной наполовину. Ты меня, наверное, разлюбишь. У меня что, нет других достоинств? Я читала Роба, как его там еще, Грийе что ли? Чуть читала. Плох он. Пелевин лучше. Пелевин молодец. Я тоже умею рисовать. В меня надо вложить деньги. Кисти куплю. А лучше так буду разбрызгивать краски или какие-нибудь натуральные ингредиенты, сейчас это модно. Без денег никуда. Дайте денег, и будет вам искусство. Ты не согласен? Завтра я в больницу ложусь. Вспомнила, еще я Достоевского читала. Плачут все, рыдают: Ах, он на меня не посмотрел, пойду утоплюсь, а если не утоплюсь, то всю оставшуюся жизнь буду думать о нем, терзать душу, пусть и он мучается, ведь это передастся ему, мои-то страдания, или соскользну в безумие… из-за него, но поздно будет, когда он поймет, что счастье упущено. Может, сегодня к тебе прийти? Правда, Макс должен ко мне завалиться. Статуэтку Лоры Мон должен принести. Ты знаешь кто такая Лора Мон? Она написала книгу «Соблазнение и подчинение». Первое мне удается, второе – пока нет. А скоро и первое не будет удаваться, если грудь усекут. Я научусь готовить. Буду мужчин привлекать гастрономическими запашками. Я могу и послезавтра лечь. Прикинь, я недавно заметила, что у меня большой палец на правой ноге чуть длиннее большого пальца на левой ноге, на целых три миллиметра. Я не замечала, а сейчас так заметно. Раньше не было. Может, все видели разницу, но мне не говорили. Ты видел? Ты все равно, если видел, скажешь, что не видел. Никто не сказал. Надо что-то делать. Я не могу теперь носить открытую обувь. Как с этим жить? После груди с пальцем надо будет разобраться: или один укорачивать, или другой удлинять. Ты меня слушаешь? Я говорю: Как с этим жить? Хочется соответствовать. Мне же замуж надо выходить. Ты же меня не возьмешь. Да и не потянешь ты меня. Да я и не нужна тебе. А почему я тебе не нужна? Молчишь. Вот выйду замуж за парагвайца и уеду жить в… Парагвай. Только где этого уругвайца найти? Нет, все-таки завтра лягу в клинику. Я знаю, что ты мне сегодня покажешь. Ты покажешь и научишь меня жарить картошку. У тебя есть картошка? Куда пропал? Ты меня не слушал? На запись поставил что ли? Ну-ка возьми трубку. Ах, ты поддонок такой! Возьми немедленно трубку. Ты вообще ушел? Сними сейчас же трубку и поднеси ее к своему уху, иначе я не знаю, что с тобой сделаю. Я жду. Я сейчас брошу трубку и больше никогда не позвоню. Запомни, никогда. Я еще жду. Я буду ждать. Буду ждать долго, пока ты не возьмешь эту чертову трубку. Ты, значит, не хочешь со мной говорить по телефону, тогда я сейчас приеду. Все. У меня проблемы, а он, видите ли, даже не хочет их выслушать. Я же не говорю, чтобы ты помог мне их решить, просто выслушать. Я позировать тебе больше не буду. Возьми трубку. У меня горе за горем, а тебе меня не жалко. Хорошо, хорошо, я кладу трубку, и ты еще об этом…
В трубке послышались короткие гудки. Рука поняла, что разговор закончен и положила трубку.
Краем уха слышала (образно говоря), она пол хочет сменить? Пелевин, говорит, лучше? Лучше нас? Она с ним спала что ли? Замуж выходит что ли? За кого? За Лору какую-то? Вот для чего она пол решила сменить. Смело! Или мне все это послышалось?
Обиделась. Ничего, помирятся. Да, она сегодня еще прилетит, и я буду трогать, может в последний раз, ее огромные сиськи. Я так понимаю, кроме меня об этом никто не думает, и сейчас мы будем читать, потому что я уже роюсь в стопке книг, поворачиваю так каждую, чтобы глаза могли прочитать название и автора; все это я видела, ворошила когда-то. Читать мне скучно. А вот переворачивать страницы я умею превосходно. Мои пальцы не надо даже смачивать языком. Я научилась сама вырабатывать влагу на подушечках пальцев, перед тем как перевернуть страницу.  Никогда не захватываю по нескольку листов. Существует несколько методов, некоторые из которых я придумала сама. Первый: большим пальцем упираюсь в нижний торец листа и приподнимаю его, постепенно соскальзывая на тыльную сторону, а в это время указательный палец (мы его между собой называем – указка) наваливается на лист в другой стороны, и он оказывается зажатым, потом тянем его вверх, описываю дугу диной в πR, а ладонь тут же приминает и разглаживает его; второй: большой палец становится в правый нижний угол, четыре других на правую сторону страницы выше расположения большого сантиметра на три-четыре, образуя тем самым как бы домик, затем большой, начинает двигаться горизонтально, делая из листа некую «волну», потом приподнимает ее, а сам опускается, оказываясь под листом, и затем тянем его вниз большим и указательным, описывая дугу, описанную выше, тут и ладонь повторяет свои движения, совершенные буквально только что; третий: как первый, только сверху, а указка и большой меняются местами и ролями; четвертый: рот дует на нижние торцы листов, а указка и большой хватают лист и переворачивают; пятый: берется клейкая закладка Post-it® (артикул 686-PGO или -RYB), липкой стороной прикладывается к нижнему правому углу листа и переворачивается, потом закладка отсоединяется от листа, не оставляя следов клеевого слоя, т.к. это продукция компании «3М», основанной в 1902 году; шестой: берутся все листы с правой стороны, приподнимаются и сгибаются так, чтобы большой палец оставался лежать на правом торце листов, потом поочередно выпускаем листы из-под большого, пока не остается последний лист, который и надо перевернуть по вышеописанной уже несколько раз схеме.
Но книга не была выбрана. Жаль. Что-то из Гоголя хотелось. Гоголя хочется. А кого, если не Гоголя? Но книга не выбрана, потому что опять раздается телефонный звонок. Хватаю трубку, несу ее к уху. Пока несу, несколько раз застываю, чтобы с меня срисовали истовство. Срисовывают. Продолжаю играть. Возжигаюсь – не переиграть бы. Опять делаю паузу, чтобы срисовали уже неистовство. Делаю вдох-выдох. Переполняюсь. Приближаюсь к уху. Оно сбрасывает волосы с себя, раздвигает ушные раковины и ждет. Но прикасается к нему трубка, своим холодным пластиком, а не я. Они о чем-то шепчутся. Потом я отползаю и отворачиваюсь. Они законно имеют на это право. Но как-нибудь надо найти повод зайти в гости. Мы будем наедине. Я буду почесывать за ухом, оно нашептывать мне шелест моря.
– Алло! – врывается междометие, истощая мои фантазии.
Но дальше и слушать не буду.
Трубка подпирается плечом, а рука медленно сползает в карман халата и вянет.
– Прекрасно тебя слышу, нечего орать. Привет! Я тут узнал, что в зоопарке освободилась вакансия. Не знаю, как она называется. В общем, кормить зверей. Как ты думаешь, у меня получится, если, конечно, возьмут? Или в цирк дрессировщиком. На мое место вице-президента найдут кого-нибудь. Надоела эта работа. Охрана надоела. Меня будут охранять звери. Я буду их кормить, а они будут меня называть между собой – друг зверей. Потап, будут говорить – друг зверей. Я хочу взять имя Потап. Мне кажется, оно подходит для такой должности. Интересно, жена от меня уйдет? И если ты спросишь о моих планах на далекое будущее или, хотя бы на завтра, то я отвечу, что их у меня нет. У зверей же нет планов, и у меня не будет. Что я несу. Мне надо съездить в отпуск. Поехали куда-нибудь. И я поехал. Удивился. Удивился, что вообще поехал. Увидел, как всего один человек делает бумагу у себя дома. Удивился. Я сейчас заеду за тобой, и мы поедем. У тебя же есть время, которое ты готов потратить на меня? Время должно быть всегда. Если у тебя нет времени, то у тебя нет и жизни. Меня брали за руки и вели в комнату. Я не говорил, что мне некогда. Я жил. Я касался дикого, белого тела. У меня было время. Я проникал. Я удивлялся. Я пытаюсь писать рассказы. Там персонажи разговаривают именно так. Я подумал, а смогу ли я? Они пытаются умирать, пропадать, появляться снова, дружить с обмороком. Если они хотят видеть иной мир или жить в нем, они это делают. Я тоже с ними путешествую. Но я все время возвращаюсь. А я хочу не вернуться. Не получается у меня. Надо найти этих персонажей в моей реальной жизни, и они мне помогут, как бывало, помогал им я. А может, не сознание или бессознание творит наших героев на бумаге и холсте, может, это рука заправляет всем, а мы и не догадываемся. Бывает же так, в голове много фантазий, а берешь ручку (я) или кисть (ты) и ничего не выходит, просто рука не хочет, мол, не в настроении, мол, не до этого сейчас и тому подобное, подобное тому обмороку, из которого, выходя, понимаешь, что там и была реальная жизнь. Я представляю, как ты набросишься на меня. Но ты молчишь. Я, можно сказать, удивлен. А ты подумай, как трудно быть зверем, животным – легко, а зверем-то – не просто. Когда-нибудь я превращусь в персонажа и буду жить вечно. Научусь выскальзывать из фантазий автора, оставляя на своем месте бездушные копии, а сам буду создавать свою невидимую бездну. Все, ром закончился. Рому почему-то захотелось и бананов в винном сиропе. Все закончилось. Я ли в бездне или бездна во мне? Мне приходится стирать эту бездну, идя на работу в лакированный офис. Тебе не надоело слушать? Ты скажи, если что. Пойду я лучше еще за ромом. Ты ром будешь? Будешь, куда ты денешься. Я пошел. Жди.
– Алло…
Ухо еще прислушивалось, в надежде получить отклик, но, увы! Послышались гудки. Рука сцапала трубку и швырнула на кровать, успев грубо облапать соперницу, а примерно в это же время где-то в Макронезии трубку разбивают об пол, не совладав с эмоциями.
Снег искрился на солнце. Появлялись проталины. Прислушавшись, можно было уловить слабое журчание, а обнаружить источник монотонной трели было пока трудновато. Что-то из раннего. Чувствовалась неуверенность мазков, грубость сентиментальности, имитация объемности. Я открыла окно, и молодой весенний шум залил комнату. На улице было тепло, хотя вспыльчивых красок еще не было. Они появились позже, когда пришло мастерство и распустились почки, когда завелись деньги и зацвели фиалки. Исхлестанное ветками небо, голубело. Все размножалось.
Опять зазвонил телефон. Не стала я брать трубку. Взяла правая рука. Я залезла под одеяло. Оттуда было слышно только бубнение, кроме первого «Алло!».
– Бездарность… безударность… бездельник… бесплодный, бубнил… беременная, блин… будущее… булыч… бомж… был бал… балерина… беда… брюхатая… бесчувственный… Блие… Бертолуччи… бред… бухаю… блюю… бесы… божки… болото… больница… быть бы…
– Вы, наверное, не туда звоните.
– Блин!... балаболка… белладонна… бражка… богатый? Ба!... благовоспитанная… богомольная… bonjour!... бланманже… бля… …баться будем?... бо, бэ, бу, боэо…
Не выдержала я этого и оторвала трубку от уха.
Зачем я положил трубку? Надо было еще поболтать. Прикольно. Может, заявится, если адрес запомнила.  Покурить принесет. Надо позавтракать. Пообедать заодно.
Я могу открыть холодильник, взять что-нибудь съестное, разогреть, если понадобится, и я это делаю на самом деле.  Мне не трудно. Мне трудно иногда нести пакет с этим самым съестным. Большой палец не участвует в этом. Большой палец, кстати, не участвует во многом, но без него никак нельзя; на подхвате он, так сказать. И я открываю холодильник. Копошусь в нем. Вяло копошусь. Я всегда вяло копошусь в холодильнике. Стимула нет. Я не голодна. Я никогда не голодна, в отличие от желудка. И он своими невидимыми импульсами заставляет меня таскать пакеты с продуктами, фигурировать в приготовлении пищи, класть ее в рот. Ради чего спрашивается? Орудовать столовыми приборами мне нравится, особенно палочками. Играть со ртом нравится. Несешь спагетти, а потом у самого его логова – хоп, и они соскользнули, будто бы случайно – рот закрылся. Опять поднимаешь – открывается. Хоп! – закрылся. На n-ый раз он резко, как змея, набрасывается на одного из резидентов куверта и начинает чавкать. Никто этого больше делать не может. Он гордится. Если бы не было рта, всех нас тоже не было бы. А вот если бы не было меня, то остальные части и органы продолжали бы функционировать. Вот так.
Сейчас снова раздастся звонок. Ведь я рассказываю о том, что уже произошло, а значит, я знаю будущее, пусть и в прошедшем времени. Звонки были не в один день. Все позвонившие и все, которые позвонят, так или иначе, придут в гости, а я решила посмотреть, что будет, если все окажутся в одно и то же время и в одном и том же месте.
Кто-то уже направляется к нам.
Несомненно, белые пятна в квартире исчезнут.
Еще звонка два-три и бал начнется.
– Алло!
– Вам звонят из галереи. Здравствуйте! Хотят купить несколько ваших картин. Я не понимаю, как за такие разводы можно отдавать деньги. Я думала, что все ваши рисуночки мы вернем через некоторое время как не востребованные ни зрением, ни денежными знаками, ни запасниками, а тут на второй день изъявляют желание приобрести ваши наброски. Такое впечатление, что они написаны левой рукой. Говорят, что это такая манера, которая впоследствии может стать стилем. Какая такая манера? Я, конечно, прошу прощения за такие высказывания, но я изначально была против, просто Лувр попросил, Эрмитаж кланялся, Уффици и Питти воззвал, Прадо замолвил словечко, Третьяковка челом била, из Кении приезжали, осаждали, угрожали, одаривали, пришлось уступить, спустить в подвалы завсегдатаев и расплескать по их местам суповой ревматизм и подливу бараньего обморока. Посетитель хочет с вами встретиться, узнать цену, но как я поняла, она его интересует в меньшей степени, чем желание приобрести и познакомиться с вами. Извращенное чувство вкуса было присуще сущностям другого типа, не таким как наш милый, благородный посетитель, но видно, Яхве в то время был в командировке, например, в Бабеле или просто в отпуске; остальные боги загуляли, проснувшись далеко не у себя на облаке, а где-то во вьетнамском общежитии, и думали только о том, как выбраться из него; тем временем скитающиеся сбивались с пути, терялись в барханах, в мыслях; чувство ориентации исчезало, заблудшие оказывались в плену галлюцинаций, и сейчас просятся к вам в гости, еще не избавившись от налипшего в пустыне песка. Теперь же я сопровожу его к вам. Я еще помню, где вы живете. Где-то у северных ворот. А кстати, Иштар до сих пор покровительствует вам?... Молчите. Значит, да. Однажды я вас видела с ней – герой такой вы были, будто мир спасли. А что? Если никак нельзя победить Эвриаду, то, попав в мифологию, можно приделать ей яйца, сочинив перед этим легенду их появления, а потом хватить по ним со всей дури ногой, и все – вы герой тысячелетия как минимум, повергли ту, которую все считали бессмертной. Так пишется история, ведь она – искаженная мифология. Так вот, я привожу его к вам. Да? Сопение – это и есть согласие? Прекрасно! У вас также разбросаны кнопки по ковру? Уберите. Уберите, если хотите… если хотя бы чего-нибудь хотите. Я не буду описывать вам преимущества и погоду за окном описывать тоже не буду – не знаю, что из двух вариантов лишнее. И вот самый главный вопрос: Вы, я слышала, не продаете свои картины или это слухи? И все равно этот добродушный посетитель хочет с вами познакомиться. Он увидел в картинах что-то, связанное с ним. Всё, мы идем по направлению к вам. Вот мы проходим какие-то зиккураты – эко вас занесло в такое столпотворение. Стучать два раза по три? Звонка у вас так до сих пор и нет, наверное. Ждите.

Я ко всему привык. Я не возмущаюсь. Я прочитал восемь тысяч страниц – меня не взяло. Я прочитал еще в два с половиной раза больше – та же ситуация. Количество не переходит в качество. Содержание чем-то разбавляют. Страницы становятся водянистыми. Живот пухнет, а смысла нет. Такого меня легче в чем-то убедить. И это почти получается.
Я лишаюсь правой руки на производстве. Светлое помещение, белые стены, такого же цвета оборудование. Я не могу запачкать кровью белый пол. Здесь не принято заливать кровью пол. Мне об этом напоминают. Ты не можешь тут сидеть, вставай сейчас же. Мы здесь счастливы (прямая речь). Заматывают меня в бинты. Беспамятство. Я дома. Разматываю бинты, а рука на месте. Да, они счастливы. Я не могу ей что-либо делать, т.е. я могу, но психологически не могу. Что-то незначительное: подержать перышко, отогнать муху. Я забываю. Я и к этому привыкаю. Они (кто они?) таких слабовольных и набирают к себе. Привязывают к одному и тому же месту, обозначают его родиной. Смысла в этом нет. Есть традиции, есть правила, есть логика. А могу ли я сам подсунуть руку под гильотину? Хотя бы кисть? Полкисти? Палец? Фалангу? Ноготь? Кто-то идет к племени в гости, и его пронзают копьем. Это не выход. Последним помнят тебя те, кто обгладывает твою косточку.

Звонит телефон. Я нажимаю кнопку громкоговорящей связи. Слышно везде. Слышно всем.
– Алло!
Кто на этот раз? Все гадают. Делают ставки. Все-таки гадают не все. Кто-то применяет алгоритмы, кто-то пользуется подсказками, а кто-то говорит наобум: дочь. А что, у него есть дочь? Не знаю. А почему ты сказал: дочь? Там же написано: наобум. Но наобум из существующего. А может, она существует. Так нельзя, так не по правилам. И вообще кто ты? Твой ИНН, номер пенсионного свидетельства, серия паспорта, где прописан, группа крови, длина ДНК, цвет внутренностей, размер груди или пениса, рост, имя хотя бы есть?
– Привет, пап! Начну с того, что колобок – существо женского рода. Как тебе новость? Мне это Цупала сказал. Я же во Вроцлаве была. Ты же не знаешь. Мы выступать ездили с танцевальной программой. Там бронзовые гномы по всему городу стоят. И сидят, и лежат. Они маленькие – сантиметров 20-25. Но есть и настоящие, живые, но их непросто увидеть. Они прячутся под землей. Зачем они там прячутся? Жили бы с нами. Нина, моя подружка, уезжает в Израиль. Помнишь Нину? Которая могла свистеть как канарейка. Мама ее еврейка… оказывается. Там какие-то родственники нашлись. А у тебя там нет случайно родственников? Что, нет? И у меня нет. Просто в гости съездили бы. Кстати, вчера к нам приходили в гости дядя Саша и дядя Петя, т.е. к маме приходили. Почему я «кстати» сказала, не знаю. Они гомики, я сразу поняла. Как поняла, не знаю, но поняла. Говорю маме про это, когда они ушли, а она мне: Как тебе не стыдно, и вообще, откуда ты можешь знать про это, с чего ты взяла, я, мол, не заметила, они настоящие, и всякую такую лабуду еще несла. Я ухахатывалась. Потом бабушка услышала, о чем мы говорили. Хочет увидеть этих дядь вживую, никогда, мол, не видела голубых мужчин. Умора была. А она говорила серьезно. Вспомнила, во Вроцлаве больше двухсот мостов, до войны больше было. Я тут дневник нашла. Как-то ты посоветовал мне его писать. В летние каникулы. Хочешь, прочту? Больше не пишу. Вру, пишу, но читать не буду. А этот прочту.

11 июля, четверг.
 Сегодня папа мне посоветовал начать писать дневник. Я так и сделала. Купила тетрадь, ручку и начала писать. Сегодня мы собирались пойти в аквапарк, но у Юлика – это мой брат, поднялась температура и мы, естественно, не пошли. Папа и Юлик сегодня весь день возились с компьютером. Папа сегодня купил новый компьютер, а старый продал Диме.
12 июля, пятница.
Сегодня мы с Юликом проснулись очень поздно. Когда мы проснулись, папа в это время работал на компьютере. Вчера мы с папой говорили, что завтра, т.е. сегодня, пойдем на ярмарку, чтобы купить вещи. Но мы пошли вечером, потому что днем было очень жарко. Когда мы пошли на ярмарку, мне папа купил кроссовки, себе футболку и Юлику футболку.
Вечером мы смотрели смешные, прикольные мультфильмы: «Бог подземного мира», «Время вечных снегов». Они всем нам очень понравились, но папе не очень – он же взрослый.
13 июля, суббота.
Сегодня мы специально встали рано, чтобы пораньше прийти на пляж, потому что до него добираться очень долго. Было очень жарко. Я, практически, не выходила из воды. Мне очень нравится купаться с Юликом и папой. Мы подкидываем друг друга, ныряем, кувыркаемся и нам очень весело. Мне очень нравится стоять на руках, делать сальто в воде, когда я плаваю одна.
Вечером мы пришли очень уставшие, но были довольны, что день провели хорошо.
14 июля, воскресенье.
Сегодня мы тоже ходили на пляж. Мы специально искали тенек, потому что у всех нас очень болела спина. Мы не могли находиться на солнце. Когда мы нашли тенек под деревом, то мне это место не понравилось. Но через некоторое время это место мне так понравилось, что мы решили ходить всегда на это место. В этот день мы купили новый матрас, а старый выбросили, потому что он лопнул… от зависти.
 Вечером мы с папой играли в игру «Свит». Я как всегда проиграла. Потом мы легли спать, потому что очень устали.
15 июля, понедельник.
Я сегодня встала в два часа дня (я, собственно, всегда так встаю). Я сегодня играла в очень интересную игру «Прожорливый Колобок». Я набрала 220 637 очков. Это был рекорд, но потом папа побил рекорд в два раза. Это была для меня трагедия. Я пытаюсь побить папин рекорд, и я это сделаю!
Вечером, когда мы ложились спать, я начала писать дневник, не давая спать папе. А потом, когда я закончила писать дневник, я все равно мешала папе спать, потому что я не хотела спать.
16 июля, вторник.
Сегодня мы никуда не ходили, но завтра, может быть, пойдем в аквапарк. Я думаю, что мне в аквапарке понравится.
Сегодня мы с папой готовили на завтрак сырники. Мне они очень понравились. Завтра мы, наверное, будем готовить блины, если получится.
Сегодня вечером я читала пьесу «Ревизор». Я думала, что я ее не пойму, но когда прочитала несколько страниц, мне стало все ясно.
17 июля, среда.
Сегодня вечером мы с Юликом ходили на улицу играть в бадминтон. Я, конечно же, проиграла. А потом я играла в ту же игру «Колобок». Сегодня я все-таки побила папин рекорд. Я набрала 495 782 очка и теперь это самый большой рекорд. Мне нравится, что если я сказала, что побью рекорд, значит, побью, и я это сделала!
18 июля, четверг.
Сегодня мы все-таки не пошли в аквапарк, потому что у папы болело горло. Если бы мы пошли туда, то папа бы просто загорал, но не купался. Мы отказались, потому что было бы совсем не интересно.
Сегодня я вечером дочитала пьесу «Ревизор». Она мне не понравилась.
19 июля, пятница.
Сегодня вечером мы пошли в храм к шести часам на службу, но там оказалось, не было никакой службы и тем более нельзя было входить в храм.
 Потом мы решили пойти покататься на теплоходе. Мне на нем не понравилось, потому что там было очень жарко, и мы не могли ничего купить попить, потому что у папы были только доллары. Нам было очень жарко, и мы потом пошли в кафе. В кафе  мы так наелись, что практически не могли идти домой, но все-таки дошли.
21 июля, воскресенье.
Сегодня мы ходили на пляж. Там было как всегда весело.
Вечером я прочитала рассказ «Огоньки» и начала читать рассказ «Парадокс». Первый рассказ мне понравился, а у второго мне понравилось начало.
22 июля, понедельник.
Сегодня мы никуда не ходили, потому что папа не мог. Он сегодня с утра пошел по делам, а вернулся в обед. Потом я смотрела сериал «Смиренный аггел». Я просто обожаю сериал и Наталью Ой-реро.
23 июля, вторник.
Сегодня было то же самое. Папа ушел с утра по делам и вернулся только в четыре часа. Когда папа пришел, у меня было чувство, что я не видела его несколько дней. Я встала в два часа и за эти два часа я по нему так соскучилась.
Юлик читал роман «Четыре фехтовальщика». Мне кажется, что он ему действительно понравился, потому что Юлик очень часто рассказывает папе, что он прочитал.
24 июля, среда.
Сегодня мы собирались пойти в цирк к семи часам, но мы не пошли, потому что Юлик не захотел. А Юлик не захотел пойти в цирк, потому что он обиделся на папу. Папа сказал Юлику, чтобы он читал до того, как мы пойдем в цирк и после того как мы придем из цирка. Вот Юлик и обиделся. А мне так хотелось пойти в цирк. Я Юлика не понимаю. Когда папа ничего не говорил, то Юлик не читал, а когда папа сказал, то он начал обижаться. Не понимаю!
25 июля, четверг.
Сегодня мы опять попытались пойти в цирк. Мы уже пришли, собирались покупать билеты, а у цирка сегодня выходной. А вчера цирк работал, только у Юлика был выходной. Я очень расстроилась.
 Сегодня, когда я ложилась спать, я думала о моем классе и о других друзьях. Я по всем очень соскучилась. Особенно, по моей лучшей подруге – Женечке. Я не первый день вспоминаю наши ссоры и время, когда мы проводили вместе. Еще я скучаю по моим учителям. Особенно – по Галине Николаевне и по Ирине Николаевне. Мне хочется поскорее в школу. Я хочу учиться.
26 июля, пятница.
Сегодня, когда я еще спала, звонила мама. Я очень обрадовалась ее голосу.
Мы сегодня никуда не пошли, а завтра, может быть, пойдем куда-нибудь.
27 июля, суббота.
Сегодня мы пошли в храм на службу. В храме, практически, все люди были в косынках. А давно женщинам можно было входить в храм  только в косынках, а мужчинам нельзя было входить в головных уборах. Сейчас не все так делают. Мне так сказал папа. Потом мы пошли в большой обувной магазин, где мы купили Юлику кроссовки.
28 июля, воскресенье.
Сегодня мы никуда не ходили, но завтра точно пойдем в аквапарк.
Мы с папой пошли покупать мне джинсовые шлепки. Мне они очень понравились. Я маме не буду говорить, что мне купили шлепки. Сделаю ей сюрприз.
29 июля, понедельник.
Сегодня мы ходили в аквапарк, там было так здорово. Мы сначала пришли туда в час, там была большая очередь и мы решили прийти ближе к вечеру. Мы домой не пошли, а пошли в «Детский мир». Мы туда пошли не для того, чтобы покупать игрушки, а чтобы проколоть уши. Мне папа предложил проколоть уши и вставить маленькие сережки, а золотые сережки купить потом. Но маленькие сережки тоже неплохие. Но когда прокалываешь уши, то нельзя купаться три дня. Мы пойдем завтра прокалывать уши.
30 июля, вторник.
Сегодня мы с папой ходили прокалывать уши. Я выбрала сережки и мне прокололи уши. Уши мне прокололи пистолетом. Мне папа говорил, что будет больно, как укольчик, но было больнее укольчика. Потом мы зашли в аптеку и купили раствор борной кислоты для того, чтобы уши не болели.
31 июля, среда.
Папа нам сказал, чтобы мы убрали в квартире. Когда папа пришел, то мы еще не убирали. Папа не расстроился, просто сказал, чтобы мы убрали. Мы быстренько убрали и стали заниматься своими делами.
01 августа, четверг.
Сегодня мы весь день собирали сумки, потому что завтра мы едем на юг с мамой утром. Я с нетерпением жду завтрашнего дня.

Вот такие у меня были радости. Смешно. Смешно и сейчас. Я хочу, чтобы мой дом стоял на горе. Это тема уже другая, ты заметил? Лучше, чтобы мой однокомнатный дом был в самой горе. Подари мне свою цветную шапку. Спасибки! Я сейчас за ней приду. Не уходи никуда. Я принесу авокадо.
Наступила тишина. Рука оперлась о подоконник. Я смотрел в окно. Окно смотрело на меня. В доме напротив, на четвертом этаже мужчина вышел на балкон курить. Курит. Я смотрю уже на него. Мужчина, может быть, смотрит на меня. Смотрим. Покурил. Ушел. Стало пусто на балконе в доме напротив. Я выискиваю еще кого-нибудь. Никого нет. Наверное, спят, ушли, спрятались, умерли. Вот из подъезда выходит девочка. Сворачивает налево. Потом девушка идет к беседке. По пути женщина садится на скамейку. И вот подходит старушка к беседке. Как летит время, – думаю я. Но что-то не то. Что-то мешает определять истину. Я полностью отодвигаю шторы. Открываю окно. Девочка подходит к приземистому рассохшемуся пеньку с бородавкой, садится на него, достает из желтой сумочки, выклеенной цветными малюсенькими шариками книжку, открывает ее. Шуршат страницы. В комнате ты и я. Ты сидишь в кресле. Я переворачиваю страницы реже. У тебя книга меньшего формата. Иногда ты бросаешь на меня взгляд, иногда – я. Во время этого «иногда» я понимаю, что такие вечера когда-нибудь тебе надоедят. Так и случается. Ты включаешь телевизор. Хочешь прижаться ко мне при волнующем эпизоде в фильме, а меня рядом нет. Ты в растерянности, хочешь пойти найти меня, но эпизод не дает оторваться, волнение нарастает, и только тогда, когда начинается реклама, понимаешь, что какой-то звук, раздавшийся двумя минутами раньше, был звуком захлопнувшейся входной двери. Ты чувствуешь освободившееся пространство. Тебе оно не нужно. Ты ищешь меня. Но реклама заканчивается, и ты спешишь к предсказуемой концовке. Я закрываю окно. Я закрыла его. Вновь обретается та действительность, которой гордятся: А мы купили квартиру, ради которой гробят здоровье, на которую тратится уйма времени, а там, за окном беззаботно нежится орельдурсовый кот на солнце обвесени, равнодушно пигментируется кантаксантином чилийский фламинго, неунывающе тешатся вирусные фенечки в виде молекул нуклеиновой кислоты в белковой оболочке, юрко завивается в косичку прозрачный ручеек, важно красится лицо белым после клитеродектомии, вязко лопаются тополиные почки и прочно висит амиантовое небо, не смотря ни на что.
Действительность понуро обретает сознание, одновременно действительность обретается сознанием, и постепенно начинает вырисовываться комната с длинным на две стены диваном и мужчиной, только что закрывшим окно и начинающим поворачиваться против часовой стрелки. Мужчина закрывает глаза, и пространство неимоверно увеличивается. Я понимаю, что оно огромно, но приходится терпеть, чтобы попытаться его преодолеть. На пути встречаются люди, рассказывают о себе, о новых знакомых, то ли ожидая помощи, то ли – сочувствия, а то ли – участия. Они тоже чего-либо лишались, заливали пол кровью, им тоже напоминают, что здесь не принято страдать, но в отличие от нас у них уже есть имена, например,

 

АНДРЕЙ

И он вспоминал…
Я возвращался домой. До дома оставалось метров пятьдесят. На пути стоял забор из железных прутьев (наверно, когда-то что-то ограждал), а собственно, не забор, а часть его. Обходить его – никто не обходил, но и сломать никто не решался, в силу тех простых убеждений, что он для чего-то или кому-то служит. В нем вырезали прямоугольное отверстие, приварили петли, навесили калитку и назвали дверью, а замок не поставили, – кому он нужен? И вот когда Андрей дошел до забора, то калитки он не нашел. Было темно. Он подумал, что, может быть, в темноте он не разглядел ее, и она где-нибудь рядом. Но нет, сейчас ее не было. Это показалось ему странным. Он просунул руку между прутьев, как вдруг кто-то схватил его за руку и начал целовать, обсасывать каждый палец, внедряя в мякоть острые зубы, но почему-то не было больно. Потом перед его лицом появились глаза – со зрачками, представляющими собой два перекрещивающихся полумесяца, и губы; остального как будто бы не было. Губы, как ни странно, были очень выразительны со множеством привлекательных морщин, которые извиваясь, подчеркивали свою молодость и живость, – губы были женские – на них всегда больше морщин, чем у мужчин. Это единственная область (ли?), где морщины не портят привлекательности женщины.
Сейчас же он без труда нашел дверь-калитку и вошел в нее, оказавшись по другую сторону забора.
Появлялась гримаса.
Слезы дождя, падающие в еще не тронутое морозом зеркало, отражающее бесцветных барашков, которые парили над его недочеловеческим телом, расплывались.
Он опомнился и пошел к своему дому.
Поглощая лифтом пространство, он очутился на одиннадцатом этаже десятиэтажного  дома,  да-да  десятиэтажного, – он жил на чердаке. Это был относительно нестарый дом с лифтовой шахтой, доходившей до чердака. Он когда-то (когда от него ушла жена, и он оставил юриспруденцию) отдал свою двухкомнатную квартиру в этом же доме на третьем этаже какому-то представителю небольшой власти в обмен на разрешение поселиться на всем чердаке. Он оборудовал чердак, и у него появилась огромная квартира с выходом на крышу. У всех был балкон, а у него – крыша. Он мог разговаривать с облаками. Он им рассказывал о прожитом дне, и они, как ему казалось, его понимали. Они даже немного замедляли свое движение, когда Андрей с ними разговаривал, пытаясь его расслышать. Он говорил с ними на разных языках, в основном, даже непонятных ему самому, и когда он видел, что они замедляли свой ход, он убеждался, что они понимали именно этот язык, и продолжал говорить с ними на этом языке. Он плел чушь, но в уме у него выстраивались определенные мысли. Он даже читал им стихи:

Раским у брида циминота,
Раским у брида циранта.
Неми эт умережты вота,
Мом идне – цеза виржамта.

Они иногда обижались на него, превращаясь в одно большое облако-небо, как будто по ним прошлись граблями, и тогда он не мог разговаривать с ними, он плакал.
Еще он сочинял формулы. Да, он именно их сочинял. Почему стихи можно сочинять, а формулы – нет? Они (формулы) были иногда такими красивыми: с вензелями, наплывами чернил, утолщавшими одну из букв или цифр, с волновыми изгибами (в основном, тех букв или цифр, которые определяли значимость формулы в зрительном восприятии), с расплывчатостью, что придавало формуле непринужденность, и, конечно, вызывало желание ее выучить наизусть.
Наконец Бранн попал в свою квартиру. Снял пальто. Достал начатую бутылку водки. Налил полбокала и выпил залпом. Закурил сигарету. Вмял свое тело в надувное кресло…
Кто была та, –  за сеткой прутьев, деливших ее лицо на три части? – думал Андрей. – Она мне кого-то напоминает, – и, мурашки пробежав по спине, усилили чувство исчезнувшего страха.
Он вспоминал…
Лил дождь. Он смотрел в окно. Исчерченная вертикальными царапинами дождя темнота вобрала в себя улицу и утонула, не дождавшись утра. Справа, на углу, не переходя дороги можно было видеть, как блестела витрина и, стоящая недалеко тумба для объявлений, была освещена. Если долго смотреть в темноту, то можно было различить силуэт человека в пальто и в шляпе, стоящего с неосвещенной стороны тумбы. Он почти не двигался. Наполовину укрытый от дождя еле выступающим козырьком человек не пытался спрятаться где-нибудь в другом месте. Рядом с ним стоял чемодан, чем-то туго набитый, напоминавший яйцо. Сверкнула молния. И вдруг его взору предстала адская картина: вмиг изменившийся пейзаж изобиловал чудовищами, чертями, сатирами и другими мутантами живого и механического происхождения.
Что я натворил? Я вижу ее, но к ней не прикасаются эти уроды.
– Ты видел у него рану на правом боку?
– У кого?
– Кто показывает нам этот суд.
– Я только слышал об этом.
– Я вытекла из этой раны… Ты не узнаешь меня?…
…И, превратившись в искусительницу, она наслаждалась сладкой музыкой; услада, растекаясь по ее обнаженному телу, выдавала себя лишь стыдливым взглядом темно-коричневой родинки, спустившейся в закулисный уголок.
Кто она?
Она из тех грешников, которые коптятся над котлом? Или она причастна к грехам того, кто пронзен стрелой и ждет свой черед изжариться на вертеле? Монстры чистили свое убежище: расчленяли страдальцев, топили и варили их живьем, давили жерновами, вырезали сердца, отрезали гениталии, морили их голодом, разрезали животы чревоугодникам, дробили хребты, вешали за ноги, сворачивали головы, отрезали языки – земля была выстлана кровью, а небо чернело от роя ангелов, превратившихся в огромных чудовищных насекомых. Камни мостовой обращались в змей с рыбьими хвостами и утиными головами, в ящериц с длинными как у цапли носами и лошадиными ногами, в жуков с человеческими лицами.
Ты же шла сквозь этот сонм зловонных чудовищ, с наброшенной на плечи пелериной и мягким движением руки отгоняла бесов, сбрасывая с себя терния, которыми тебя пытались обвить приспешники ада.
Он не мог оторваться от этого жуткого зрелища. Лицо геенны дышало на него, и губы шептали…
– Дорогой, пора ложиться спать. Ты опять смотришь в эту темноту. Дождь льет. Что там может быть интересного? У меня от этой сырости ногу тянет. Кстати, пришло от кого-то письмо – пойду принесу.
Сумасшествие определяется степенью абсурда, выбрасываемого наружу – кто сколько может. Сегодня ему позвонили, и он ответил на их вопрос соразмерным синонимом.
Крошка, упав с кресла, разразилась сатанинским смехом и, превратившись в яйцо, выпрыгнула в форточку. Он бросился к окну – шел дождь. Сверкнула молния, и вновь возникшее лицо геенны дохнуло на него, а губы прошептали…
– Ты обречен на эти видения. Отныне ты – мученик.
– Но почему?…
Из-за тумбы вылетела огромная сова и, зачерпнув взмахами крыльев картину ада, растворила его.
Дождь закончился.
Меня, словно полосонули по нервам. Показали мне мое будущее… или настоящее. На фоне своего белокожего семейства и веленевой аристократии я всегда был фурункулом, эдакой щепоткой соли.
Так кому я насолил?
Мокрая улица поблескивала в свете дальних фонарей каменными панцирями; журчание образовавшихся ручейков хрупко юлило в отсыревшем пространстве, перекликаясь с возгласами капель, падающих с крыш и козырьков; воздух, пересыщенный озоном, влетал в окна, давая собою наслаждаться; появился полицейский и, зевнув, направился вниз по улице, в конце которой показался экипаж (все тот же) и, доехав до первого поворота, исчез, а я так и не мог прийти в себя.
Может, я заснул и это мне все приснилось?
– Дорогой, тебе письмо.
Предо мной стояла апокрифическая Вероника, протягивая мне младенца, завернутого в плащаницу, края которой свисали почти до самого пола и смотрели на меня перевернутым изображением Христа. Леденящий холод закружился вокруг меня и обвил тело колючей проволокой: шипы впивались в мякоть, штриховали шершавыми шлепками мою оболочку, наполняли шипящим штормом сознание, а подсматривающий за всем этим разум рвал паутинки, ведущие к обмороку.
Я взял младенца, развернул его и увидел тело в многочисленных ранах, и лицо той, кому принадлежали слова: Ты не узнаешь меня?
– Ты до сих пор не узнаешь меня? Я та, которую ты предвзято осудил…
Мелькнули глаза совы в кроне дерева; за ними – огромный конусообразный загнутый клюв прошипел:
– Ты сейчас будешь читать или уже завтра?
– Что? – очнувшись, выпалил Андрей.
– Ты сейчас будешь читать письмо? – встревожено переспросила жена. – С тобой все в порядке?
– Да… Все нормально… Что за письмо?… Прочитай, будь любезна!
Жена распечатывает конверт и достает письмо, где написано следующее:
«Здравствуйте, господин судья!
Пишет Вам Вера Никонова, осужденная Вами, но безвинная, – только не хмурьте брови. Это письмо передадут только тогда, когда я уже умру в этой поганой, Вами сотворенной для меня тюрьме. Вы знаете, что такое тюрьма? Наверное, нет. Если бы знали, то с предельной тщательностью выслушивали бы и обвинение и защиту, хотя эти слуги Фемиды были смешны своими непрофессиональными и несвязными речами. Вы иногда давали о себе знать короткими репликами, из которых я поняла, что Вы остановите эту комедию, ан нет. Вы просто заранее видели во мне деликтическую натуру из прочитанного наскоро дела, а может, и не прочитанного вовсе, а в двух словах преподнесенного кем-то перед тем, как Вы вошли в зал суда. Насколько я была наслышана, Вы человек, в общем-то, порядочный и неглупый. Тогда, почему? Как я позже узнала, Вы не участвовали в этом подлом заговоре, выгораживая (мягко сказано) знатную особу.
Вы спали? И что Вам снилось?… Рай? Во всяком случае, сейчас Вам будет сниться и видеться только ад.  
У меня осталась маленькая дочь: на Вас это тоже не произвело впечатления, как впрочем, и абсурдность всей этой ситуации от начала до конца. Вы спросите: Почему вы вините меня, а не прокурора с адвокатом? Если в стране голод, то обвиняют в этом не хозяев продовольственных лавок и засуху, а короля.
Вы никогда не слышали стоны заключенных, которыми, время от времени, развлекаются охранники и иже с ними, не видели оных с гноящимися ногами, с отрубленными пальцами, с отбитыми почками, отхаркивающихся исключительно только кровью, с выбитыми глазами, изнасилованными во всевозможные места, с выжженными «на живую» татуировками, сошедших с ума от изощренных пыток, что можно увидеть только в аду, который Вы только что созерцали перед тем, как Вам принесли письмо? Вы думали – это сон? Да, – это сон, но только наяву.
А знаете, где сейчас моя дочь? Я и сама не знаю – ее продали. Вы определили не только мою судьбу, но – и ее.
Зря Вы дали читать письмо жене, хотя для Вас это уже не имеет значения.
Всего хорошего!… Неплохая шутка?
А знаете, чем рай отличается от ада? Тем, что однажды попав в ад, остаешься там навсегда… Не верите?»
Сверкнула молния…

А сейчас?
Воспоминания разлетались на шарообразные, пирамидальные и бесформенные куски, влачившиеся в шлейфе цветных эпизодов прошлой ночи. Хоровод этих эпизодов, кружа, втискивал Андрея между прутьев, стараясь протащить его на другую сторону – сторону «лица». И будто 888 или ∞∞∞ тычков в спину толкали его, желая продавить сквозь прутья. Он очутился по другую сторону забора, разъятый, как Дионис, на несколько частей, но ему не было больно. Через мгновение тело срослось. Он начал понимать только то, что он ничего не понимает.
Он улетал.
Показалось, что он прыгнул со своей крыши и полетел – он давно об этом мечтал, но мешало не отсутствие крыльев, а боязнь смерти. А сейчас он летел. Нереальность? И не боялся – почему? Реальность в нереальном мире? Да ему наплевать – он летел?!…
Каким-то образом, взяв за руку, «лицо» повело его куда-то. Дорога  ему была знакома. Они выплыли на главную улицу в этом районе и, держась правой стороны, уперлись в какой-то дом. «Лицо» постучало. Дверь отворилась, ее открыло похожее «лицо», и тоже в накидке. Пройдя по узкому коридору, они вошли в огромный зал. Стояли большие (метра по три в высоту и два в ширину) картины лесенкой, как планки жалюзи, одновременно выполняя функции дверей. Посреди зала лежало несколько круглых ковров со спинками, с одним входом-выходом в этих кресло-коврах. Вокруг двигались «лица» в накидках с капюшонами. Накидки у всех были разного цвета. «Лица» говорили на одном из языков, на котором Андрей иногда разговаривал с облаками. Тогда, разговаривая с ними, он сам мало что понимал, а сейчас – он понимал все. Но они лепетали какой-то вздор. Может быть, ему только казалось, что он их понимал?
Одна из дверей открылась, и из нее вышла женщина. Она подошла к Андрею и сказала:
– Я – Поэма. Меня надо прочитать.
Только тогда он заметил, что она голая, без одежды, и вся в буквах.
– Кто вы? – спросил Андрей.
– Мы есть правосудие понимания, – холодно ответила она.
– Как это? – осведомился Андрей, косо глядя в сторону: он искал взглядом дверь, в которую они вошли. Он предчувствовал что-то неладное.
– А это значит, – продолжала она, – что мы осуждаем тех, кто не хочет, именно не хочет понимать все, что ему говорят, излагают письменно или представляют визуально…
– Вы хотите сказать, – перебил Андрей, – что если я постриг клиента (Я – парикмахер. – Мы знаем) не так, как хотел бы он, то вы можете осудить меня за то, что я не хотел его понять или же не смог? Но, в таком случае, вы можете и его осудить за непонимание того, что ему с этой прической лучше.
– Это, конечно, примитивно, –  с ухмылкой сказала «поэма», – но не лишено смысла. В скором времени мы будем осуждать за более серьезное непонимание вещей, если сможем, а пока мы попрактикуемся на вас. Мы такие же существа, как и вы, в непонятном для вас измерении, и не всегда мы можем с вами соприкасаться.
– Простите! – изумленно прошептал Андрей, –  как это, соприкасаться?
– Представьте себе, – лояльнее продолжала она, – что вас завели в комнату, завязали глаза, раскрутили, а перед этим вам показали предмет, который надо найти. Вы теоретически знаете, где он находится, но найти вам его очень трудно. А если это не комната, а город или страна – для людей его найти почти невозможно, потому что они не хотят концентрировать свои знания и усилия, в отличие от нас, и вы наш первый контакт, наша первая удача.
– Никогда бы не подумал, что я – удача, – с ухмылкой процедил Андрей, – у нас есть поговорка: нельзя найти черную кошку в темной комнате, тем более, если ее там нет.
– Можно! – с уверенностью ответила «голая поэма», – но надо ее туда заманить.
– Так значит, вы фемиды из параллельного мира? – почти утвердительно спросил Андрей, – но я-то здесь при чем? Я, может быть, ничего плохого, в вашем понимании, не сделал.
– А это мы сейчас проверим, – железным утверждением отрезала фемида, – читай!
Холодок, пробежав по спине Андрея и дойдя до мошонки, превратился сначала во вздымающее тепло, а затем мгновенно обратился в чувство страха. Андрей пытался осознать эту бессмысленную философию, понимая, что она, это новая теософия, обретая в нем слушателя, устанавливает какие-то неведомые законы. Может, их законы первичны? – по ним наказывают за то, что человек хотел сделать, а не за то, что сделал. С одной стороны, – меньше преступлений реальных, с другой, – больше преступников потенциальных, хотя в их случае – не потенциальных, а реально сидящих в тюрьмах. Человеку труднее запретить думать, чем делать. Но опять же с другой стороны, человек будет заранее думать о том, что ему надо правильно сделать. Андрею стала проясняться та философия, которую пыталась лаконично всучить «поэма» в его трясущийся мозг.
– А как вы узнаете, что кто-то что-то хочет сделать или не хочет понять? – неожиданно крикнул Бранн этой татуированной «поэме-судье», у которой от неожиданности пара букв упала на ногу, она взвизгнула и отступила от Андрея на шаг.
– Что ты орешь, придурок? – совсем по-земному проорала в свою очередь она.
Испугалась, – подумал Андрей, а вслух, как бы между прочим, спросил:
– А как тебя зовут?
– Арца, – на одном дыхании ответила она…
В это время открылась одна из внутренних дверей-картин, – из нее вышла женщина, а на картине образовался белый силуэт, постепенно затягивающийся вкруг лежащими изображениями. Картина «оживала» на мгновенье каждый раз, когда кто-нибудь выходил или входил. Может быть, так они входят в другие миры, – подумал Андрей. Женщина «с картины» подошла к Арце и начала ей что-то говорить на своем, непонятном ему, языке. Воспользовавшись неосведомленностью о его намерениях и их занятостью, Андрей, улучив минутку, украдкой направился к выходу-входу, открыл дверь и вышел. Кругом была тьма. Он вошел в нее. Он это ощущал даже телесно. Он ничего не видел, Эреб постарался на славу. Через некоторое время он стал видеть темноту; она серебрилась малюсенькими уколами. Он подумал, что это небо. Потом уколы расплывались и превращались в мозаику. Через мгновение мозаика стала не цветной. Темнота сжимала Андрея, становилась более твердой, мешала идти – он решил вернуться: быть мне, если что Лазарем.

 

ЖАКЛИН

Тремя днями раньше в квартире Олега раздался телефонный звонок.
– Да, да, шлюхаю внематочно, – так обычно, если все в жизни прекрасно, говорил в трубку Олег.
– Я все узнала, – приглушенным голосом сказала раковина-трубка, – надо увидеться и все обсудить. Осталось три дня. Завтра встречаемся в 19.30. У меня все.
В каплях молока исчез белый потолок… или черный. А черные потолки бывают? Он давит. Он вызывает страх. Когда не остается надежды, он исчезает, – я появляюсь. Я смотрю на траву: она косо раскидывает лодочкой сложенное изумрудно- (при утренне-скромном солнце) придуманное тело, и этого достаточно, чтобы потолок превратился в небо. Небо не давит. Когда я был там, ангел со шрамом на левой щеке (милость ли Зевса?) застрял в облаке, бился, брился (в рифму); плесница держалась на большом пальце, загнутом по необходимости крючком, дабы не потерять. Ангел выражал беспокойство, много говорил, ударяя по ватному облаку еще не инфернальным крылом. Он сказал, что там, внизу, есть ты. Я спустился и увидел тебя в облаке пара, лежащую в коконе, прозрачном от желания. Черный потолок исчезал, исчезал страх не рождаться. Ты проявлялась. Капли молока требовали слов, чтобы понять, что происходит. Слов не было – были взгляды. Ты, с именем на бесконечную букву, бездействуешь, скромно целуешь, что-то хочешь сказать – молчишь. Ночь. Она растворяет. За нами наблюдают – я чувствую. Хоп – лужа. На скамейке белизной выделялся мой ангел в одной плеснице: А где же вторая? Знакомься – это Жаклин. – Я знаю.
– Алло! Алло! Жаклин, – это ей принадлежал голос из телефонной трубки.
Раньше ей это имя не нравилось, а потом она привыкла к его выдумке, впрочем, не единственной.
– Сейчас я не могу, – как будто резким ударом ножа она разрезала телефонный провод, – и тишина.
– Алло! Алло! Жак…, – сокращенно и на последнем слове жакнул Олег, боясь, что не успеет предупредить желание бросить трубку на другом конце еще не разрезанного провода.
– Да, я слушаю, – сгущенным голосом ответила Жаклин.
– Я не буду тебя спрашивать, что с тобой случилось.
– А почему? – обиженно и настороженно возмутилась Жаклин. – У меня именно из-за тебя такое амбивалентное состояние: то ли сейчас тебя послать к черту, то ли – через три дня, а ты даже спрашивать меня не хочешь, что со мной.
– Я не буду спрашивать… по телефону, потому что я сейчас к тебе приеду. Мы выпьем по 250 граммов кефира, я поцелую тебя в шею с правой от меня и с левой от тебя стороны, запишусь на прием к черту и как раз попаду к нему через три дня, и скажу ему, что зайду в следующий раз. Потом я поцелую левый уголок твоих возмущенных губ и расскажу тебе сказку о пауке-гитаристе, который был застрелен пятью выстрелами в упор с дальнего расстояния.
– Хорошо, тогда приезжай, – восстанавливая телефонный провод радостной ужимкой губ, уже звучным голосом, отвечала она.
Я ее освободил от того, чего она не знала. Ее пытали. Она не могла говорить все, о чем думала. Она терпела, ждала с 07.00 до 23.00 без обеда, кроме воскресенья; в воскресенье она растворялась, входила в состояние анабиоза. Оттуда она хотела вырваться, убежать – не получалось. Ее искали. Находили. Сейчас не найдут. Она может потом уйти от меня, если я ей надоем. Ты позаботишься о ней? Ты же ангел! Можешь даже бросить меня, я-то выживу. А знаешь, как она меня называет? – Мой друг бесценный! Как здóрово было раньше, когда не было цен: все улыбались! Все подходили к реке – пили.
– Вторая плесница все-таки упала, и я спустился, но не нашел ее.
Он улетел, оставив молочные капли на черном потолке неба. На рассвете они, обесцветившись, сорвались вниз, образовав миллионы маленьких выпуклых зеркал, под тяжестью которых сгибалась полу-разбуженная (в который раз) трава.
Олег и Жаклин (Татьяна Жаклина) познакомились около полугода назад. Жаклин работала менеджером-администратором в супермаркете со стеклянным куполообразным потолком, где продавали  электронику, бытовую технику и сопутствующие этому направлению товары. Работа ей нравилась. Как-то весной ей шеф сказал, чтобы она занялась внешним обликом магазина (после таяния снега забот было много) – организация работ была ей знакома еще с детства. Она, будучи девчонкой, могла спланировать работу (и сама, конечно, работала) чуть ли не всей станицы (выросла она там). На первый взгляд, желторотость какой-либо ее затеи казалась взрослым шалостью, но потом, видя плоды этой наивности, они искренне радовались, правда, некоторые не подавали вида то ли из-за своей скрытности, то ли из зависти, что не их дети были авторами этих идей.
Однажды весной она поехала с матерью в Новороссийск (станица их находилась между Краснодаром и Новороссийском) – за компанию, да и давно там не была. Она ходила за матерью, глазея на весеннюю серость расцветающего города, на витрины магазинов, на море, целовавшееся с небом на горизонте, на возгласы пароходных труб, на цветы. Они проходили мимо цветочного магазина. Она никогда еще не видела столько цветов в одном месте. В унисон с местными, еще не окрепшими цветами, в вазах дышали, поблескивая капельками воды, незнакомые ей ни по названию, ни по цветовой гамме, другие цветы. Жаклин не могла сдвинуться с места. Мать увидела ее взгляд – неоконченный взгляд своей молодости. Мать, Наталья Марковна, была эстеткой во всем, при достаточно негативном ко всему подобному отношении мужа. Сюда она попала случайно, еще девочкой, из-за каких-то недоразумений, связанных с фамилией отца. Тот был преподавателем музыки в музыкальном училище, неплохо разбирался в искусстве, в литературе. Вот от него она и унаследовала любовь к прекрасному, хотя после смерти отца этому никто ее не учил. Дочери Наталья Марковна оставила свою фамилию, из-за чего было немало ссор с мужем. А сейчас она увидела взгляд Жаклин, и у нее навернулись слезы то ли от радости, то ли от осознания того, что она – ее мать,  этого чувствительного к красоте ребенка.
 Наталья Марковна, купив букет цветов, внесла его в объятия остолбеневшего юного изваяния чувств.
– Я хочу, чтобы вокруг нашего дома были такие же цветы, – выдохнула свой первый восторг на стекающие с лепестков капли девочка.
Они купили саженцы и семена цветов и поехали домой. Там Жаклин сумела распорядиться так, что почти вся станица высаживала эту будущую красоту. Она следила за тем, чтобы за цветами ухаживали по инструкции, и жители станицы слушались (некоторые, правда, фыркая) этого маленького оптимистичного садовника в коротенькой юбчонке.
Через несколько лет, когда Жаклин уже уехала, цветы набрали такую русскую мощь, что стали гордостью этой цветущей станицы (в этом месте своего рассказа Жаклин обычно пускалась в бурные фантазии). Раньше авиамаршруты до Геленджика и Анапы оставляли станицу левее, но пилоты, как-то раз увидев такую красоту с высоты птичьего полета, нелегально начали отклоняться от маршрута, чтобы пролетать над этой красотой и с гордостью рассказывали пассажирам про небывалый сад. Потом маршруты официально были изменены. Она говорила, что одна женщина из Новосибирска специально взяла билет до Геленджика, чтобы только посмотреть на этот рай.
Увидеть рай невозможно по одной причине – его нет. Его нет в пространстве, но он существует в мыслях – самых быстрых перемещениях во времени. Я с ней, пока она обо мне думает.
С таким же азартом она взялась и за эту работу. Первым делом по небесному (хм!?) телефону она связалась с компанией, которая предоставляла услуги по мытью окон. В этот же день по какой-то магической формуле от компании пришел представитель, и они составили договор. На следующий день в магазине появились два мойщика и принялись за работу.
Супермаркет был огромный. Она завернула за угол, села на скамейку (это до того, как я ее нашел), опять пошла, оглянулась (ее ищут), вошла в дверь, поднялась на второй этаж, зашла в свой кабинет, а там сидел он (я).
Мытье окон и витрин заняло у нас три дня. Она контролировала нашу работу, указывая на не очень-то добросовестное отношение и, чуть ли не сама показывала, как надо мыть окна. Мы скромным киванием головы и с веселым раздражением иногда пытались спорить с ней, но она была заказчиком, и с этим надо было считаться.
Правда, на третий день Жаклин уже меньше придиралась и даже иногда приглашала нас пить кофе.
Ощущение такое, что я начала рождаться. Я была вывернута наизнанку. Он похитил мои нервы, оголил мои чувства и вошел в меня весь. Те, кто меня искал – сейчас не замечают. Я могу открыть дверь и оказаться в другой стране – улыбающейся; я могу выглянуть в окно, а мне в лицо бросится утренний опьяненный бриз; я могу вернуться в свою (?) квартиру, а там вместо потолка – облако, самое настоящее облако. Я его трогаю, и оно меня целует.
Начавшаяся со споров о мытье окон наша словесная дуэль постоянно продолжалась, и не без колкостей.
– Видите, вот здесь плохо вымыто. Полосы видны, особенно, когда попадает солнце на этот участок, – говорила Жаклин.
– Где? Я не вижу, – отвечал я, а на самом деле говорил: Это облако, оно тебя целует.
– Как не видите? Посмотрите отсюда, – и, взяв мою голову в свои руки, она помещала ее в определенные координаты пространства, – а сейчас видите?
– Нет. Может, вам в глаз попала соринка? – говорил я. Сам же хотел сказать: Внизу трава, видишь?
– Вижу, – отвечала я, а сама говорила: Это у вас в глазу бревно. Может, вам очки дать?
– Если можно. Хочу проверить свое зрение. – На самом же деле я спрашивал: Что ты видишь еще?
– Фотографии с движущимися изображениями.
– Это твоя прошлая жизнь, не смотри на нее.
– Я не могу. Облако исчезло. Черный потолок. Он дав… – Наяву же говорила: А может, мне за вас поработать?
– Прекрасно! А я могу поработать за вас.
– Да вы окна-то не можете хорошо вымыть, а что говорить…
Ушла. Ушла в сахарном платье (оно ей нравилось). Увидеть рай невозможно, но в нем можно побывать.
Следующий день:
– У вас вон товар лежит, годами не проданный. Так?
– Ну, допустим.
– И как вы его собираетесь продавать?
– Иногда снижаем цены.
– Это малоэффективно. А вы попробуйте не снижать, а этот процент, на который вы хотите снизить цену, отдать продавцам, и они продадут товар намного быстрее.
– Ой, какой вы умный!
– Не верите? А попробуйте, но только этот процент должен им возвращаться тут же и наличными и нигде не регистрироваться.
– А вы знаете, сколько это бумажной работы?
– Знаю, почти никакой.
– Что ж вы тогда моете окна, если все знаете?
У меня много работы – я закрашиваю черные потолки. Некоторые смотрят (что случилось?) на меня, то есть сквозь меня, ищут, и если я им нужен, я материализуюсь в необходимую им мыслеформу, в визуальное информационное образование – я похищаю их у блудного мира, стремящегося закружить, ходящих по кругу.
– Если б я все умел, то не мыл бы окна. Не всегда все зависит от знаний, а очень многое от случая. Вы говорите: «много бумажной работы», а сколько этой работы проводится, чтобы положить себе в карман. Или это не так?
– Конечно не так. Вот вы моете окна и мойте.
– Значит, вы нас больше не будете донимать?
– Я не донимаю, а слежу, чтобы ваша работа делалась качественно. Проверяю.
– Жаль, что я не могу проверить вашу.
– Ладно, мальчики, давайте заниматься каждый своим делом.
– С вас причитается за мою идею.
– Ой, ой, ой!!! Тоже мне идея!
Когда Олег и Максим закончили мытье окон,  Жаклин пригласила их в свой кабинет, чтобы они подписали акт о выполненной работе.
– А можно вас пригласить на чашечку кофе в честь такого знаменательного события для вас? – спросил полусдавленным голосом Олег.
– А почему для меня? – удивленно спросила Жаклин.
– Ну как, вас же должны похвалить за такую работу, смотришь и в должности повысят, – добро съехидничал Олег.
– Да что вы, что вы. Вас скорее назначат моим начальником, чем меня повысят. Тем более, вы специалист и в других областях, – с иронией парировала она.
– Ну, тогда мое потенциальное повышение надо отпраздновать, я же не могу один отмечать такое событие, – сказал он.
– Почему?
– Подумают, что я алкоголик.
– А так подумают, что мы оба алкоголики.
– Ну, это уже легче.
– Хорошо. Я освобождаюсь в 20.15, – деловито закончила она, – в 20.30 на остановке.
– Есть! – приложив руку к виску, звонко и отрывисто выпалил он.
Так они познакомились. Первым называть ее Жаклин начал Олег, а потом и все.

 

ОЛЕГ

Через полчаса Олег был у Жаклин. В сетке, горлышками вниз и вверх торчали бутылки пива и кефира и бешено светились солнцеподобные апельсины. Сетка была тех давних времен, когда еще не пользовались пакетами, считавшимися одноразовыми. Олег как-то случайно нашел ее у родителей в каком-то запыленном посылочном ящике и понял, чего ему в жизни не хватало. С этой сеткой в руках он выглядел ПОТРЯСАЮЩЕ, независимо от того, во что он был одет. Представьте себе: идет мужчина с рискованной для женщин внешностью, в костюме цвета ночного неба, в галстуке цвета грозовых туч, а в руках – похожая на обрывок рыболовной снасти сетка, заполненная продуктами.
Внимание!
Жаклин бесилась. И если они шли вместе, то она готова была провалиться сквозь землю.
Сейчас Жаклин, разметавшись в кресле, дробила грецкие орехи и ела, запивая их апельсиновым соком. Олег подошел к ней, поцеловал куда обещал, и сел рядом. Весь эстетический набор ее упорного молчания остудил его почти взрывную многословность.
Прошло минут пятнадцать.
В этой натруженной тишине, казалось, спало все, только  кран играл пузатыми каплями.
Если существует вечность, то она существует в образе Жаклин, – думал Олег, глядя на ее профиль, слегка прикрытый хаотичностью волос. – Неужели я разрушаю вечность, втягивая Жаклин в это обескрещенное дело. Хотя у кого мы крадем? Что крадем? Крадем ради возможности приобретения чего-то второстепенного, второго, второго «я». Мы не будем красть, мы одолжим, а потом вернем украденное духовной наличностью.
Так заурядно успокаивал себя Олег Левин, прежде чем продолжить разговор с Жаклин о задуманном им ограблении супермаркета, где она работала. Задуманное переходило уже во вторую свою стадию – стадию разработки плана ограбления.
Эта идея возникла у Олега после одной из его логос-дуэли с Жаклин, когда еще он мыл окна и витрины супермаркета. Они оба пришли к идее ограбления: Жаклин, по мере осознания и подтверждения этого позже документами (у нее был некоторый доступ к определенным видам бухгалтерских бумаг) того, как легко делаются деньги узким кругом фирмы; Олег, по мере понимания того, что способности не всегда оцениваются по достоинству, и многое зависит от случая (Может, я невезучий?).
Еще в детстве, взрывая пыль ударами подошв, Олег со своими, как говорила бабушка, шалопаями, делал набеги на сады еще с неокрепшими плодами – ловили только Олега. В институте, на экзамене, помогая чуть ли не половине группы, сам выкарабкивался еле-еле, из-за какой-то нелепой предрасположенности преподавателя к дурному настроению в начале экзамена. То, что у Олега было все ужасно в жизни, сказать нельзя, но потолок неба частенько сгущал краски над его головой, полной, как всегда, идеями. И вот сейчас, нельзя было сказать, что он боялся, но тревожился в большей степени за Жаклин, – а вдруг? С другой стороны, он чувствовал, что она – его талисман, не только на сию минуту, а, наверное, на всю жизнь.
Они,

 

ЖАКЛИН И ОЛЕГ,

обожали друг друга, может, – любили, во всяком случае, – уважали, а это, – возможно, больше, чем любовь.

С ума сойти от этого пространства,
От губ, от мнительности слов,
Где нами хаотичное убранство
Объятий востребовано вновь.

Я заметил, что постоянно были распахнуты их объятия: ждущие, встречающие, кричащие, безмолвные, бьющиеся в такт сердца, мощные, выразительные и нежные. Губы были всегда полуоткрыты, готовы в любую секунду встретиться.
Шел снег – небо выбрасывало свои замерзшие слезы.
Олег закрывал лицо Жаклин ладонями и шел спиной по извивающейся змеей тропинке. А зачем? Зачем? – пытаясь найти его лицо в искривленной щелке ладоней, спрашивала она. Чтобы снег в глазки не попадал, – счастливо, спотыкаясь, шептал Олег жарким морозным вдохновением. В конце концов, он спотыкался, и они оба втыкались в молодой, никем не продырявленный сугроб.
Они жили!
Они не задумывались, что им надо завтра купить, независимо от того, были у них деньги или нет.
Они жили!
Они жили, как бы для себя, но делали жизнь красивее и для других, тех, кто видел их всегда улыбающимися и красивыми: и  мне говорили, что иногда они парили над землей.
Они летали, будто воздух был их!
Они любили Париж: Жаклин там была (к тому же она знала французский язык), Олег – не был.
Они писали (не часто) друг другу письма, когда не были вместе.

 «Мой милый друг!
Пишу тебе из миллионнотолпного города, рискованного для влюбленных в громадность. Что-то огромное всегда привлекало людей, и если это не выглядело банально (хотя обычная гора куда примитивнее), то возводилось в рамки искусства, в крайнем случае – в рамки восхищения.
Так вот..., алое (возможно вишнево-розовое) пальто в сером, не дышащем волей здании аэропорта, казалось этой огромностью –  огромностью цвета. В этот однопуговичный цвет вжалось твое, еще не остывшее от ласк, тело, а душа примчалась (скорее всего, не спонтанно) в здание с двенадцатиметровыми потолками и скучными полураскрашенными лицами продавщиц, замедленно-неохотно дающими сдачу еще более скучным покупателям.
Брюки, выплескиваясь балахонной чернотой из-под твоего пальто цвета притуманенного сентябрьского заката,  плавно колыхались в нескольких сантиметрах от сапожек, как бы охлаждая их. Волосы же, сдружившись с пальто, облегали его цветом влажно-дикой сливы, и, в диссонанс всему, хаотично двигались губы, выплескивая воплощение накопленной невысказанности.
Все это ты, мой милый друг!
Генетика? Чувства? Абсурд? – Желание!!!
Взлетели. Постепенно погружаясь в высоту, лица отлипали от иллюминаторов, и взгляды вгрызались в промасленные спинки кресел, запорошенные такими же промасленными катышками разного диаметра.
Гостиница. Пусто. Кровать (без тебя). Воспоминания – на кровати твои немого цвета фотографии.
Пронырливая тетрадь подкрадывается ко мне,  шариковая ручка раздвигает мои пальцы в нужное для нее положение.
Paris! Где-то и от кого-то я о нем слышал.
Да, Париж прекрасен! Я это чувствую.
Закрой глаза (а как же ты будешь читать?) и вспомни как l’ Ile de la Citéврезается, словно стрела, в le Pont-Neuf наконечником le Square du Vert-Galant, разрезая Сену на две части.
А Montmartre, возвышающийся над Парижем, разносит великие имена Ван Гога, Ренуара, Моне, Пикассо, нашедших свое творческое начало (возможно, и конец) около зодческих выражений Абади, столь впечатляющих, правда не очень удачных по стилистической ориентации.
А la Tour Eiffel, эдакий ажурный чулок «старой дамы»,  пустивший свои железные корни в le Champ-de-Mars, тянется, конечно же, к Марсу.
Вспомнила?!
Память – это потенциальное бессмертие, но ее надо после  себя оставить, передать потомкам – память, которую не стыдно было оставить. Надо чувствовать ее.
Да, купил тебе Л. Рона Хаббарда (кстати два «б»), пишет экзотично, но лживо. Он точно больной.
Делаю губы бантиком и говорю: «Oui! Oui! Oui!». Получается писать курсивом по-французски?
На этом заканчивается эпистолярная тирада для Жаклин.

Au revoir

P.S. Хочу в Париж!
Когда получишь этот выплеск, как-нибудь сообщи.

Олег М. Левин

P.S. 1.

Разлить вино в твои извилистые вены,
Кровь взбудоражив им, прильнуть во тьме к губам,
И выждать поцелуй, где слышен запах Сены,
Сжимающей в кольцо ребристый Нотр-Дам.

Увидеть и посметь в твое вкричаться тело.
Обрывками тирад встревожить запах трав,
И обвенчать весну с лучами полусмело,
И на колени встать, Исеть мольбой сковав»

Как давно это было.
В очередной раз Олег уехал в командировку в город Є. Была весна. На свой день рождения он не мог вернуться, и Жаклин решила своеобразно поздравить его – своим приездом. Она села в поезд и как раз в день его рождения была в Є. Взяла такси и пустилась в предпоздравительное путешествие по городу, объяснив, для чего она приехала, изложив четко и лаконично (как всегда) маршрут. Таксист попался из тех добродушных толстячков, для которых сама поездка с пассажиром доставляла ему гидовское наслаждение, если, к тому же, удавалось предложить свои знания коренного жителя.
Первым делом они поехали покупать цветы. Жаклин решила купить розы – белые: Олег любил белый цвет.
– Сколько? –  спросила продавец цветов.
– Тридцать три розы! – с восторгом произнесла Жаклин.
– У меня столько не наберется, – раскрыв широко глаза, промямлила продавщица.
– Дайте, сколько есть!
Они поехали в другое место. Когда все розы были куплены, больше всего, кажется, был рад таксист, наслаждаясь тем, что именно он возит эту пассажирку с акцентом француженки, выплескивающей иногда грассированное Merci! еще не совсем проснувшимся продавщицам. Раскидав этот безумный белый цвет на заднее сиденье машины, она тихо и ласково скомандовала: А теперь, дорогой Александр Иванович, в парикмахерскую! Не все парикмахерские в такое время работали.
– Подождите немного, присаживайтесь в кресло, – предложили Жаклин в парикмахерской.
Рассматривая себя в зеркале, она взяла в руки расческу и фен, а так как никого не было, она начала пытаться делать себе прическу и, войдя во вкус, уже распоряжалась всеми лежащими поблизости парикмахерскими принадлежностями. Через десять минут, слегка взбудоражив и уложив с помощью геля волосы и воскликнув: Мне нравится! она удалилась из парикмахерской с тем же Merci!
– А вы знаете, Александр Иванович, что цветы в гостиницу понесете вы? – безапелляционно, но с кокетством произнесла Жаклин.
После того как цветы были у Олега, она ему позвонила.
– Поздравляю, дорогой! Цветы понравились?
– Спасибо, да…Но… Это что, от тебя? – опешил Олег и, постепенно придя в себя, спросил. – А ты где?
– Я здесь. Сейчас поднимусь к тебе, поздравлю еще раз и поеду домой, – сказала Жаклин и бросила трубку.
Расплатившись с таксистом и поцеловав его в щеку, она побежала в гостиницу, оставив Александра Ивановича в целомудренном шоке. Гостиница встретила ее полупоглаженным охранником и выглядывающим из-за стойки с табличкой «Reception» париком администраторши. Она поднялась. Комната предстала пред ней глаголем, двумя большими окнами, выходящими на дорогу в виде кольца с расположенной внутри огромной клумбой, и обычной, в некоторых местах потрепанной, мебелью.
Кровать, раскрыв объятия…
Жаклин уехала только на следующий день.

 

НЕГР

Первой нарушила молчание Жаклин, то ли из-за проехавшей мимо электрички, то ли из-за того, что у нее закончились орехи, то ли вообще, вспомнив, что она в комнате не одна.
– Прости, задумалась, – извинилась она. – Первое: я узнала, что наше начальство для чего-то собирает деньги. Уже три дня деньги не сдаются в банк и не будут сдаваться еще дня три. В банке заказали для обналичивания еще большую сумму: итого, через три дня наберется, если все это перевести в доллары, тысяч около трехсот, может больше. Но именно через три дня, на четвертый их могут уже забрать. Второе: как ты спрашивал – существуют датчики сигнализации на движение, – если в помещении что-то или кто-то будет двигаться, то сработает сигнализация, но… они находятся на складах и в торговых залах; в служебных помещениях их нет, там только обычные на разрыв на дверях и окнах. Бывают случаи, когда сигнализация срабатывает сама собой, хотя все двери и окна закрыты и движущихся предметов нет. Тогда, если вызванные специалисты ничего сделать не могут, часть сигнализации они отключают, а на утро разбираются более тщательно. Я принесла план, по которому видно, где находятся датчики и на сколько секторов делится сигнализация. Нам надо отключить два сектора. Третье: как ты и предполагал, в подсобном помещении, где находится все отопление и канализация, есть колодец, где расположены трубы. Этот колодец находится рядом со стеной, примыкающей к основному складу магазина. Стена – в полкирпича. Пол на складе деревянный, лежит на брусьях, которые, в свою очередь, поддерживаются сваями. Пол – доска-сороковка. Можно пропилить бензопилой. Четвертое: дверь из склада и дверь в кабинет, в котором находится сейф – в одном секторе сигнализации. Чтобы дежурный отключил этот сектор, надо сломать замок на одной из дверей. Я знаю, как это сделать. Внешняя ручка двери кабинета, где стоит сейф, находится в монолите с замком. Сама ручка, насажанная на стержень, фиксируется штифтом, который можно вынуть, и тогда дверь нельзя будет закрыть, а если закрыть, то нельзя будет открыть. Конечно, и в том и в другом случае, если постараться, это сделать можно, но никто этим перед закрытием магазина заниматься не будет. Естественно, дверь оставят открытой, так как, если закрыть, то надо будет потом ее ломать, чтобы открыть. А как вывести из строя датчики на движение – я не знаю. На складе две двери. Мы будем входить через ту, где накладной замок: она закрывается не на ключ, а просто захлопывается. Изнутри она открывается без ключа. Теперь о сейфе. Сейф – простой, там обычно не хранятся деньги, а так, – документы средней важности. Нередко ключи от сейфа можно увидеть на столе у начальства, так что слепок я сделаю. После того как мы заберем деньги, выходим опять в помещение, где находятся отопление и канализация, которое ты перед этим каким-либо способом откроешь – дверь простая, деревянная. Если несколько раз ее подергать, то будет срабатывать сигнализация и приезжать милиция, но не больше двух-трех раз, потом этот сектор отключит дежурный, думая, что он ложно срабатывает. Вообще-то, при отключении одного из секторов сигнализации, дежурный должен оставаться внутри магазина или милиция должна дежурить около магазина, но, как правило, это не делается. Где-то за час до закрытия магазина я впускаю тебя в это трубное помещение. Как отключат сигнализацию после двух-трех ложных срабатываний, ты взламываешь дверь и забираешь меня – я буду находиться где-нибудь поблизости – договоримся где. Остается один нерешенный вопрос: датчик на движение. У меня все.
– Прекрасно! Ты никогда этим не занималась в прошлом? – сыронизировал Олег, а сам подумал, что зря он боялся и переживал за нее – с ней все в порядке.
– Это уже мое пятое дело, – засмеялась Жаклин и, взяв у Олега бокал с пивом, залпом выпила его, – хочу водки.
Она принесла водки, налила полные рюмки и они, не чокаясь, выпили, запив, она – апельсиновым соком, он – пивом.
За окном неожиданно просвистел ветер, ударившись безликим лбом в открытую форточку. Несколько звезд отчетливо прорисовывались в задымленном облаками небе, как бы подслушивая коварный план Олега и Жаклин.
– Теперь  о датчиках движения: – продолжил Олег, – тебе надо поставить метроном на стеллаж перед любым одним датчиком, слегка замаскировав его. Когда включат сигнализацию на складе, она тут же сработает, проверят несколько раз, обойдут склад и решат, что есть какая-то неисправность и сектор склада отключат, а потом, когда мы туда проникнем, мы его заберем. Это возможно?
– Точно! Завтра посмотрю. А ты уверен, что от него датчик сработает?
– Уверен.
– Тогда на сегодня у меня все?
– Остается одно: как назовем операцию?
– О! Это самое главное? – восторженно-вопросительно сказала-спросила Жаклин. – Я не знаю.
– Негр, – отрезал Олег.
– О, о! А почему?
– А потому, что все будет происходить ночью.
– Отлично! – бодро сказала Жаклин и показала Олегу язык, на мгновенье задержав его, и, усилив сцену томностью взгляда, упала в игрушечный обморок, обмакнув голову в густую пену подушек…
Последующие три дня они об операции не говорили – каждый знал свои обязанности. На третий день перед ночным походом Олег пришел к Жаклин в магазин. Она взяла ключи от «той» двери, незаметно впустила его и закрыла дверь. Ночью Жаклин находилась в одном из близлежащих от магазина домов и ждала, когда за ней придет Олег. Она слышала, как три раза завывала сигнализация – потом все стихло. Минут через тридцать пришел Олег. Они спустились в колодец. Стена в полкирпича поддалась лому без особых усилий; пила за считанные минуты пропилила дырку в полу. Они влезли на склад, забрали метроном, вышли со склада, зашли в кабинет, где стоял сейф, без проблем открыли его, забрали деньги и хотели уже выходить, как перед ними, откуда ни возьмись, (прямо, как в сказке), появились две женщины с каменными выражениями лиц, с кошачьими глазами (красивыми), с выразительной выпуклостью губ и в накидках, похожих  на плащ без рукавов. Женщины взяли их за руки, открыли дверь (Сигнализация не сработала, – удивилась Жаклин) и вошли в торговый зал, но… странно…
Перед ними предстала та же картина, которую увидел соблакамиразговаривающий Андрей Бранн.

 

САША

Увидев окровавленную грудь, ночь опустилась на колени, прося прощение за то, что не успела спрятать сердце от беспощадной пули. Браслет, раскрыв стальную пасть, не удержал часы – заплакал, и стекла, врезавшись в асфальт, кровавой вытянулись струйкой. Он молод был – остался.
Многократно увиденная жизнь остановилась, заслоняя собой звезды. В этой эфемерной натужности бесились сгустки памяти, распрямляясь в яркого цвета линии с рукоплещущим сюжетом. И некий эскалатор воспоминаний умозрительно вез Сашу в алую бесконечность, где, как ему казалось, начиналась (хочется сказать: новая жизнь) галиматья, бред, абсурд, чушь, издевательство, маразм, трехглазье, пятисердечье, семипалость… но по бокам этой кунсткамеры стояли березы, самые обыкновенные березы, вонзающиеся остротой листьев в пустоту, разрезая ее почти земную восприимчивость к еще оставшейся надежде жить.
Тело бросило вызов душе. Струйка крови потянулась за телом, но, не выдержав стремления ввысь, обрушилась вниз грибным взрывом, разбросав капли на неравномерно-пористый асфальт. Интересная получается штука, – подумала душа, оглядываясь назад, – по всем законам (каким?), если душа улетает, то тело, у которого насильственно (в данном случае) отняли жизнь, должно (а почему должно?) остаться на том самом месте, где это действие произошло. Но, изумление! Тело с такой же легкостью, как и душа, летело по широкому (многие «знатоки» уверяют, что – по узкому)  коридору, который дискретно раздваивался через неопределенные промежутки времени (какие-то секунды). Полет определялся еще одной особенностью – отсутствием ветра. Будто бы двигался сам коридор, перемещая, как змея, полупрозрачные желеподобные, серебристого цвета, ребра. Вдруг коридор исчез. Душа, с ее изначальной интеллигентностью, воссоединилась с телом аккуратно и нежно, дабы не обратить в шок сознание, и Александр Валентинов оказался на полпути между реальным и, как говорится, иным миром.
Перед его глазами предстал огромный стеклянный куполообразный потолок. Поворотом головы он определил (почти сознательно), что он лежит на ковре.
Память начала возвращаться, но тело не слушалось его, как когда-то, лет пятнадцать назад, когда он, остолбеневший, стоял за деревом и смотрел на… дуэль отца.
Это же устои прошлого, – говорили отцу, Валентину Георгиевичу, друзья, вытирая поочередно холодный пот со лба. – Твоя принципиальность может дорого стоить. Не дороже, чем честь, – стиснув зубы, отвечал он, при этом скулы превращались в мускулистые бугорки, что говорило о том, что он злится, – и если он примет вызов, несмотря ни на что, то значит, он уверен в своей правоте. Всего лишь из-за лжи на такое никто не решится. Вот только тогда я могу пойти на компромисс, и я надеюсь, что мы найдем общий язык.
Это были восьмидесятые годы ХХ века.
Белетдинов, вызванный Валентином Георгиевичем на дуэль, был человеком плотно устоявшихся социалистических взглядов, с открытым четырехморщинистым лбом, глазами, слегка вибрирующими при волнении, и животом, берущим на себя, как минимум, четверть веса тела; он был человеком добрым, но консервативным, что придавало его доброте иногда негативное качество – он этого не замечал. И когда Валентин Георгиевич вызвал его на дуэль за статью (всего-то) в местной институтской газете, изобличающей его «аморальные» связи с женщиной, приехавшей в составе проверяющей комиссии, он был пискливо удивлен: Что? На самом деле, эта женщина была его сокурсницей по студенческой эмоциональной эпохе, и статья оскорбила Валентинова, да и не только его. А он нежно-доказывающе разговаривать не умел – дуэль – это был самый короткий разговор.
Саша, случайно узнавший о дуэли, ничего не сказал матери и, спрятавшись за деревом метрах в пятидесяти от места дуэли, сначала наблюдал за происходящим, а потом, представив отца убитым, не мог пошевелить ни ногой, ни рукой. Дуэли не было (так и должно было случиться), но оцепенение держало его в своих объятиях еще минут десять.
Так и сейчас, память начала возвращаться, но тело не слушалось. У него мелькнула мысль, что это сон. Но нет. К нему подошла женщина, наклонилась, дотронулась до его груди каким-то металлическим предметом в форме диска, поднялась и удалилась, сверкая припудренными розовато-морковным цветом пятками.
В него стреляли. Он вспоминал.
Недавно вернувшись из армии, Саша Валентинов поступил в школу милиции. Почему? – он сам сознательно на этот вопрос ответить не мог. Работа не престижная, не благородная, в большинстве случаев, не радующая изобилием интеллектуальных, просто порядочных и образованных работников.
Он был молод. Скромный румянец пробивался сквозь поры глицериновой кожи, не твердеющей на морозе и не покрывающейся коркой на тугом и жгучем  армейском  солнце. Там же (в армии) он приобрел волю, которую старались сбить с него короткостриженые головы в фуражках и в наскоро пришитых погонах, на которых блеяли тусклым училищным многолетним блеском звездочки, разбросавшие свои конечности в пятинаправленный марш-бросок. Рангом ниже «приклеивались» представители золотистых полосок, вгорланивая годами хлюпающий голос в пятиминутную пыль: «…грязь…» Изобилие: «…не понял…» – «…бегом, марш…» – «…через пять секунд…» – «…убежал…» – слышалось отовсюду. Чем больше гнулась спина в начале армейской «карьеры», тем больше она разгибалась в конце, сея изобилие физической интеллектуальности. Чувство молодой власти вырисовывалось мгновенно: когда еще будет? – может никогда.
Тропинки, паучьими лапами удаляясь от плаца, скорбно провожаемые взглядами солдат, почему-то обутых зимой и летом в одни и те же сапоги, да и почти в одну и ту же одежду, тропинки, которые уводили их в другое словесное пространство, где и поведение замшелых «дедов» становилось кротким, и улыбка милее, и речь благороднее, вонзались от сопок в небо, пропадая на мгновение, пока не достигали геометрической невидимости, в которой сердце наращивало душу, приводило в исступление плоть, пополняло стихами закостенелую речь, выдавливая постолустучащие слезы и опережая разум. Самоволка – потенциальная боеготовность, вселяющая в солдат прилив энергии, спасала на время. А время шло… медленно, пробираясь сквозь бестолковые (в основном) приказы, вперемешку с матом и плоскими шутками, повторяющимися из года в год. Да, душа тогда отдыхала, втиснув себя в дальний уголок тела, а быть может, и вообще улетала, если могла – перебитые словом крылья, подернутые детским пушком. Без единой слезинки, без сожаления покидая это армейское логово, где он научился всего двум вещам: подшивать валенки и писать плакатным пером, Саша Валентинов последний раз прошагал строевым шагом по плацу, вбивая дробным голосом «раз, два, три…» в такое же мягкое от жары, как и плац, небо; душа выбиралась наружу и немым, невидимым очертанием ликовала: дембель! (выучила все-таки армейский жаргон).
А сейчас, иллюстрируя пропорции человеческого тело согласно Ветрувию, он лежал на ковре и ощущал его твердую мякоть; вокруг немытым окном расплывались силуэты женщин…
Саша опять вспомнил армию (навязалась), вспомнил, как наблюдал так же, лежа на спине, еще сонными глазами, удаляющиеся по необузданному полю ноги Насти, на которых еще оставались розовые иероглифы от влажной росоплачущей травы. Было далеко уже не утро. Солнце, забравшее тень, пекло всей своей массой, не оставляя шанса на проявление лояльности. Он встал, вздохнул вслед уже далеко ушедшей Насте и пошел в часть, ждавшую его, как минимум, трехдневной гауптвахтой.
Ах да, он лежал, всеми забытый, рожденный за десять лет до конца ХХ века, всеми, кроме туго вздыхавшего сердца, которое, выкарабкиваясь из состояния покоя, тормошило алебастровую (уже) кровь, разгоняя ее до живого червленого оттенка. Вверху над стеклянным куполообразным потолком перламутровой пуговицей висела луна в твердой непромокаемой темноте, разбросав влажный осенний иней на ничего не определяющее время

 

МАРИЯ

Лошадь, фыркая, начала пятиться назад под напором нагло-любопытной толпы, и телега с осужденной, напористо поскрипывая, могла бы уже разлететься вдребезги, не рявкни Гюно своим церковно-зычным голосом, который заставил присмиреть разбушевавшийся люд. Жажда увидеть зрелище, тем более казнь королевы, выгнала людей на улицы Парижа ранним утром, утром, когда измученные с вечера голодом дети еще спали и не могли видеть ликующе-мятых лиц своих родителей, находивших все чаще оправдание перед ними в туманном слове «революция».
Франция в конце XVIII века кипела яростью, клокотала гневом, бушевала недовольством, бурлила казнями, искала выхода, а погрязала в мошенничестве, утопала в невежестве, предалась жестокости, оправдываясь, что республика может установиться только на трупах своих врагов. Толпа, охваченная призывами, всматриваясь в отражение гильотины, ликовала, требуя новых жертв, а острый язык машины смерти, уже слизавший кровь с одной венценосной особы, вновь поднимался вверх и, видя исступление в глазах новых ваятелей истории, пронзал воздух легким свистом и обдавал жертву мягким ветерком. Лишь иногда дыхание зрителей замирало, когда на эшафот поднималась сильная натура, вроде Шарлотты Корде, чье мужество ставило ее выше преступления (так сказал Гораций о ней); даже лезвие гильотины готово было скорее вонзиться в покрывшееся румянцем небо, чем опуститься на хрупкую шею этой отчаянной женщины – судьи и палача Марата, полубалаганные выходки которого находили одобрение лишь у людей небольшого ума, тем самым оттесняя истинных деятелей эпохи революции.
Что такое революция? Надежда на лучшую жизнь? Но это и трупы, и чем больше трупов, тем благостнее. Но самое интересное, что ни один народ, ни одна страна не стали жить лучше после. Остались те же богатые и те же бедные, но только при другом государственном режиме. Жажда власти и господства выводили на охоту жадность с ее молодыми клыками; и вот добыча видна, только надо идти против ветра и, медленно-медленно бороздя брюхом мураву, вживаясь в поклоны и подвиваясь под кусты – предвкушение добычи – ждать, пока она не погрузится в объятия Морфея.
Раж! Месть. Страх. Казнь.
Бросив своих протеже на произвол судьбы, ангелы устроили восстание – не нравится, видите ли, старец.
– Все внимание ему: почести, дары, жертвы, прославления, молитвы; а он помог хоть кому-нибудь? Это мы постоянно при человеке, хотя человек – существо алчное и глупое, и часто нас обзывает «внутренним голосом». Эх, если бы люди всегда нас слушали, то и им и нам жилось бы лучше, – рассуждал Антуан Пужоль, состоящий при королевском портном с тем же именем (ангелы-хранители берут имена людей); – как только мы их покинули, начав свое восстание, они тоже затеяли революцию – стало быть, они нас как-то чувствуют. Нам надо прекратить это бессмысленное восстание и попытаться остановить их, хотя, похоже, уже поздно.
– Возможно. Но давайте, спасем хотя бы королеву, – предложил голос Сансона, – и если люди нас не услышат, то мы сами что-нибудь придумаем, можно будет войти в витаморфное состояние, и тогда…
– Но, дорогой Анри, если мы войдем в это состояние, то мы не сможем ее вернуть обратно, – перебил его Пужоль.
– А может быть, и ненужно будет.
– А ты подумал, где и как она там будет жить? Ведь неизвестно еще, куда она попадет, у нее там никого нет.
– Да не это главное, главное то, что мы ее спасем…
– Ты понимаешь, – через мгновенье продолжил Пужоль, – что мы можем сами навсегда остаться там, если прольется хоть одна капля нашей крови и, кроме того, нам категорически воспрещается входить в витаморфное состояние, ведь от этого можем пострадать не только мы, но и люди, при которых мы находимся, а возможно, и их потомки.
– Я все это понимаю, – вздохнув, ответил Сансон, – но иногда надо вести себя беспримерно, дабы показать людям, что надо верить не только в бога, но и в себя. Недавно мой Анри отслужил обедню за упокой казненного короля; и что же вы думаете, этот седовлас  что-нибудь предпринял? Да он вообще до сих пор не знает о казни. Сейчас душа короля мечется, играя с облаками в прятки. Обращался я и к херувиму – тишина. Коль здесь мы не можем справиться с этим праведником, то хоть людям поможем. А то отсиживаемся на белых черепицах – и что толку, что прочитали почти все книги на свете. Да, мы можем потерять своих опекунов, но можем потерять их намного больше, если не спустимся на землю и не поможем людям реально… Насколько мне известно, спасать королеву на земле никто не собирается.
– Граф Ферзен, вроде бы пытается, – сказал Пужоль.
– Пытался. Силенок маловато. Так что, господа ангелы, давайте расправлять крылья у кого они остались.
– Как говорят у людей: один раз живем! Может, мы войдем в историю человечества? Такого никогда еще не было, – с ликованием протрубил Гюно, аббат из Сен-Ландри.
– А где сама королева? – отыскивая ее взглядом, растяжно протянул Сансон. – Вижу, вижу. Я тебя попрошу, дорогая, постарайся как-нибудь подготовить королеву к побегу, подчини себе ее мысли.
– Попробую, – вылетев из прозрачного облака ангелов, как пробка из бутылки, ответил ангел королевы еще не успокоившимся голосом, – но она сейчас в таком состоянии.
– Я, конечно, извиняюсь, дорогие мои, – продолжил ангел голосом Сансона, – но так как мой подопечный исполняет долг палача – прошу прощения, распорядителя казни, – то я возьму на себя смелость быть организатором этой неслыханной затеи и попытаюсь спасти королеву; но, естественно, мне нужны помощники, которые будут, по возможности, рядом с королевой во время шествия к эшафоту.
– Дорогой Шарль, а не прогневаем ли мы всемогущего? – вымолвил неунывающий Пужоль.
– Как-то, пару столетий назад, мы с ним играли в шахматы. Так скажите, если он настолько всемогущ, почему он не смог меня обыграть?
И выждав, добавил:
– Пусть он свое могущество не тратит на гнев, а сидит и наблюдает – без него разберемся.
Послышался шепот одобрения – нечто промежуточное между нерешительностью и логичным безрассудством предложенного – и, постепенно превратившись в еле уловимый зефир, проник в одну из комнат дворца-тюрьмы Консьежери и заставил очнуться и интуитивно вздрогнуть от необъяснимого резко наступившего волнения королеву, полуобморочно сидящую за маленьким столиком, на котором лежали две с розоватым оскалом книги, показывавшие выщербленной стене с изгрызенными желтушными обоями и входящим жандармам белые язычки закладок, как бы поддразнивая их; стоял черный кувшин с вкрапленными янтарными кляксами на бедрах и намертво схваченный бронзовым квадратным ступенчатым основанием крест того же цвета, на котором, слегка склонив голову вправо, точно выдавленный из картины Веласкеса, разметался взысканец; подсвечник, жадно облитый парафином, держал грубо сплетенную свечу, которая освещала темно-изабелловым светом бумагу, на две трети исписанную мелким перпендикулярным почерком – письмо Елизавете. В воздухе витиевато летал еле уловимый аромат духов, которые когда-то только для нее одной изготовил парфюмер Жан Франсуа Убиган. Этот запах и погубил ее, когда она, написав письмо своим друзьям (кстати, не обмолвившись об имени своем ни на конверте, ни в самом письме, хотя поставила обратный адрес), отправила его по почте. Почтмейстер Друэ, пребывавший в этой должности уже много лет, видел на своем веку немало писем, но особенно ему нравилось дольше обычного держать в руках письма самой королевы, в которых скрывалось благоухание фей, чья нагота в его снах предавалась любовным играм и звала служителя почты поиграть с ней, насладиться ее белизной, пошалить с полутонами дрожи, попроказничать, запив все это великолепие непослушно-густым молоком…
Письмо выскальзывало на бархат.
Феи растворялись.
Наступала осень.
Наступила осень. Вдруг тот же запах! Но идеи революции сейчас ему ближе, да и ощутимее; он вдыхает этот аромат еще раз, и королеве наносят визит – утренний и неожиданный.
Консьежери.
Она очнулась. Ей приснился сон: она беседует с мужчиной; у него русское имя – Олег; он взволнован; рядом палач. Мой? У него заячьи уши; он прижимает к груди пучок соломы, из которого видна голова Аристотеля; вверху прозрачный кувшин грушевидной формы – отчетливо видно его свечение. Слышны шаги. Они нарастают. Появляется надзиратель:
– К вам пришли.
Эти слова вырываются из будущего, предвещая близость казни. Входит аббат Гюно.
– Не надо усердствовать, – голос королевы был тверд, – если до сих пор никто мне не помог на земле, то нет спасителя и на небе. Не перечьте мне, и прошу выйти.
Аббат Гюно тут же выходит.
Входит конвой. Связывают руки. Волосы уже обрезаны. Взойдя на телегу, она оборачивается и, взглянув на свою «свиту», произносит:
– Знаете, какая разница между вами и мной?
И тут же отвечает:
– В том, что я – королева, и умру ей, хотя и благодаря вам.
Люди расступились, и лошадь медленно тронулась вперед. Гюно еще кричал что-то взъерошенной толпе, но вдруг, у него подкосились ноги, и он упал на дно телеги. То же самое произошло и с Сансоном. Откуда ни возьмись, около королевы, как из-под земли, выросли двое мужчин в платьях непонятного покроя и цвета.
В то же время, в небе появился самолет, а на эшафоте, вдруг превратившимся в сцену, мелодично распылял звуки своей известной песни «La belle dame sans regrets» на обезумевших парижан Стинг, приехавший на гастроли во Францию…
Через пять минут все исчезло. Этого времени, пока толпа взирала на возникший мираж, хватило, чтобы ангелы Жака Гюно и Шарля-Генриха Сансона, превратившиеся в людей, смогли скрыться вместе с королевой в саду Тюильри; затем, выйдя на северную аллею сада, они направились во дворец, где их ждал Пужоль; он повел их в одну из зал дворца, где висели картины; Сансон, попрощавшись с Гюно и Пужолем, взял королеву (она не произнесла за все это время ни слова) за руку и, войдя вместе с ней в одну из картин, оказался в будущем; перед ними возникла дверь; Сансон открыл ее, и они вошли в… помещение со стеклянным куполообразным потолком. Теперь был ошарашен и Сансон – он первый раз попал в будущее, да еще с самой Марией-Антуанеттой.

 

ИНТРАЛОГ

В следующих главах персонажи начнут знакомиться друг с другом, ведь до сих пор – а это надеюсь было заметно – они друг друга не знают. Так на каком языке они будут общаться: на русском, французском или на языке представителей объединения Уц?  Уц – вроде так они представили свое пространство, в котором живут и в совершенстве владеют криптографией уже на уровне мыслей (ведь они говорили с Андреем Бранном сразу на  русском языке), да и Жаклин дала согласие помочь с переводом.
Попробуем наконец-то начать эту историю, которой, по словам автора, не было, потому что, как мне сказали, не было и самого автора, а только устойчивая его иллюзорность да перо (подчеркнем значимость прошлого в канцелярском контексте), зависшее в воздухе.

 

ЦИРА

Зал осветился непреклонно бирюзовым светом, будто к солнцу подставили цветное стеклышко. Ощущение глубины было естественным…
– Никакой паники! Сейчас мы наберем в себя побольше воздуха и всплывем на поверхность. Плыть нам предстоит долго, и надо попробовать ощутить владыкой этого пространства, младенцем в утробе матери, хозяином бездны, чтобы…
…Вокруг засветились экраны таким же негнущимся бирюзовым светом, а вверху над стеклянным куполообразным потолком перламутровой пуговицей висела луна в твердой непромокаемой темноте, разбросав влажный осенний иней на ничего не определяющее время. Какой-то холодок пробежал между «гостями» и «хозяевами» этой бирюзовой обители, потом превратился в ледяную глыбу, но вскоре начал таять, и рябь в глазах от освещения сменилась ощущением неопределенности, страха и любопытства. Глыба таяла и за ней постепенно появлялась сцена, на которой стояли две фигуры в накидках черного цвета и разного цвета пелеринах, едва доходившими им до пояса.
Поодаль, вразброс, в каком-то непонятном, но определенном порядке, стояли другие фигуры на темных и светлых светящихся квадратах. Все было наэлектролизовано искусственностью: холодный бирюзовый свет, четкие границы, отделяющие один цвет от другого, никаких полутонов, никаких переходов от холодного к теплому, от темного к светлому, от грусти к улыбке – улыбка, упорхнувшая, наверное, еще до рождения, летала в каком-нибудь смутно-рыжем пространстве.
Тем временем Саше отчетливо вырисовывалась лазурность, слегка обнажив голубой оттенок. Он привстает; надо вставать, но инфинитив полностью не удается. Шатаясь, он делает шаг назад, но в это время он еще не знает, что упадет в кресло. Вокруг обстановка, описанная двумя абзацами выше еще матовая, и в нее несколько секунд назад вступили слегка неуверенно Мария и Сансон.
Итого: нас шестеро (автор не в счет).
– Ты что-нибудь понимаешь? – спросила Жаклин у Олега, бешено вращая зрачками, и, чувствуя как к ней снизу подкрадывается чувство невесомости или страха, или то и другое вместе, ибо когда страх подкрадывается, то ног уже не чувствуешь.
– Я понимаю лишь одно, – как бы спокойно пытался ответить Олег, – что воровать нехорошо.
– Прекрасно сказано! Можно я запишу?
– Да, конечно.
Бирюза затвердевала. И эту дебелую, затаившуюся, резко взорвавшуюся пустоту украл к себе в объятия еще более плотный с лиловатым оттенком голос: Меня зовут Цира, однозначно поставив точку на диалоге между Жаклин и Олегом, которые для большей защищенности, как им казалось, плюхнулись в кресло.
– Каждый слышит тот язык, на котором сам разговаривает. Так что не удивляйтесь. Здравствуйте! Я постараюсь объяснить ситуацию так, чтобы было понятно и XXI веку и XVIII, и русским и французам, и женщинам и мужчинам для чего вы здесь. Куда вы попали и каким образом, я думаю, разъяснить довольно-таки тяжело. XXI веку будет легче в этом разобраться. Воспринимайте все, как нечто вседневное. Пять человек из шести сюда попали случайно, двум из них повезло, т.к. они сейчас были бы уже мертвы. Вы, Мария, все равно попадете в историю как казненная шестнадцатого октября. На следующий день все газеты будут писать о вашей казни. Кто-то попытается узнать правду, но ему (им) закроют рот, чтобы избежать скандала и неразберихи. Кстати, один из вас ангел – это Сансон. Это очень интересно для эксперимента.
– Послушайте…
– Все вопросы потом, я еще не закончила. Шарль, определите себя, например, кивком. Рядом Мария-Антуанетта – королева. Сидящие в кресле – Жаклин и Олег. Человек в какой-то серой неприглядной униформе – это Александр. И последний, т.е. первый, выбранный нами – Андрей. Но ситуация осложнилась появлением Марии и Сансона. Мы на них наткнулись случайно, когда они только вошли, как ангелы называют, в витаморфное состояние, что нам не было доступно подобное состояние никогда. Как я уже говорила – трудно объяснить, как вы сюда попали, но если в двух словах, то это выглядит так: мы как бы «стираем» на время ваше пространство и вы оказываетесь в нашем. Но в это время появились Мария и Сансон, и мы «стерли» их витаморфное состояние и не знаем пока, как его восстановить. Поэтому, если мы их и вернем, то вернем только в то время, где Марию ждет гильотина – пространственной скачкообразной телепортацией в таком масштабе, чтобы перебросить ее в другую географическую область, мы не владеем, для этого надо мгновенно затратить огромную величину энергии, даже для нас это невозможно, мы владеем временной телепортацией. Я, например, до сих пор не могу понять, как Мария попала сюда. Поэтому на время эксперимента может кто-нибудь взять их себе? На этот вопрос ответ нужен немного позже. Куда вы попали – тоже попытаюсь объяснить в двух словах: в некое другое пространство, слой, если так можно выразится. Мы вас можем видеть, применяя технологии высоких скоростей, нарушения точек гравитации и другие вычурные названия неизвестных вам, да и мне тоже, законов и понятий. О вас все знают, но вы нам неинтересны, как вам неинтересны тараканы, которых изучают только специалисты. В наших анналах не существует такое развитие цивилизации, как у вас, мы развивались по другому пути. Теперь об эксперименте, – провещала Цира, сделав паузу только сейчас, да и то хватившую на полувздох. – У нас почти нет преступлений. Каждому родившемуся ребенку мы вводим арцайту – аморфное вещество, которое реагирует на ложь, на мысль, ведущей к этой лжи, и агрессию в начальной ее фазе, на помысел о ней. Иными словами, если вы задумываете что-то, что выходит за рамки общепринятых законов и норм поведения, установленных в нашем объединении, то вам посылается сигнал, информирующий вас о вашем неблагопристойном намерении; если вы не реагируете на это, то посылается сигнал неприятного физического свойства и, действующего на отмену отрицательного намерения в коре головного мозга; и уж если вы преодолели и эту преграду и готовы сделать сам поступок, то вас на время парализует; потом вас изолируют на период по закону, определенным нашим объединением, и изменяют настройки арцайты. Я вам рассказала общедоступные вашему пониманию моменты, на самом деле в настройках арцайты намного больше предупреждающих стадий. Поэтому у нас нет преступлений. Они пресекаются на начальной стадии. Вот такое вещество мы  собираемся ввести вам, независимо от того, хотите вы этого или нет. Попытки избежать это ни к чему не приведут. Мы хотим посмотреть, как вы будете уживаться с арцайтой. Вы возвращаетесь в свое пространство в обычную обстановку. За вашим поведением мы будем наблюдать  все время, пока длится эксперимент, период которого у всех может быть разный: от двух месяцев до года. Потом мы нейтрализуем арцайту и с вами прощаемся. Прошу к этому отнестись с пониманием. Попытки как-то нейтрализовать арцайту воспринимается как отрицательные действия, что приводит к вышеупомянутому воздействию. Вы проведете здесь по вашему представлению о времени почти сутки, нужные для определенных процедур, а потом вернетесь в ту же обстановку и в то время, которые были вами оставлены в одиночестве. У меня все. На все вопросы ответит Айца. Только очень прошу вас, не задавайте глупых вопросов, не принижайте себя, – закончила Цира и, дав эху выдохнутся, повернулась, задержавшись на мгновение вполоборота и попробовав на слух совсем настоявшуюся тишину, хотела бы вроде уже покинуть это помещение, но услышала голос Жаклин, намекавший, что произнесенное ей будет вопросом.
– Если вы на нас смотрите, как мы смотрим на тараканов, то каких достойных действий вы от нас ждете? А почему у вас голова сверху плоская, как будто срезали ту часть, где у вас должны быть мозги? или почему вы одного роста?... вас все равно некому оценить? и почему здесь все женщины?... да потому, что вы не знаете что такое секс – это же по вашим лицам видно, знали бы, то рядом обязательно были мужчины – вы слышите, тараканы умеют разговаривать. Вы пожертвовали индивидуальностью, ради благополучия. Не вы, а мы на вас смотрим, как на букашек, как на личинок с интеллектом, которых хочется раздавить, т.к. от них будет много неприятностей. А имплант, по вашему  арцайта, будет лишь мешать мне дать пощечину какому-нибудь быдле, который всегда улыбается, дарит цветы, с хорошими манерами и мыслями, но противный, с масляными глазками, без своего оригинального мнения и вдобавок импотент, вымаливающий меня встать на четвереньки и заблеять, чтобы кончить себе на пузо, думая, что я от этого тоже получу оргазм…
– Вы не правильно…
– Все комментарии потом, я еще не кончила… Вы впоследствии хотите получить контроль над нами, но запомните простую вещь, что мы – русские, и нашу индивидуальность не искоренить никакими способами. И французская королева здесь: посмотрите, можете ли вы с одинаковыми мозгами и одинаковым ростом сломить волю этой женщины, которая не дрогнула ни одним глазом ни до, ни после казни, не дав врагам насладиться ее страхом, который они хотели увидеть, но были разочарованы, а тем более сейчас, когда они и казни не увидели. Вы хотите подглядеть примирение Сансона, сделавшего такой шаг. Вы думаете, он спокойно будет сидеть в кабаке за чаркой вина и уныло улыбаться, взамен какого-нибудь безрассудному поступку, да он отрежет себе руку с этой тошнотворной желеподобной арцайтой, но пойдет напьется и набьет рожу своему личному прилипчивому ростовщику – вот он-то не нарушит покоя арцайты, но зато пустит по миру не одного такого вывернутого наружу. Да мы вам этот аморфный шарик вытравим водкой в два счета, он сгорит там, он подрапает, как французы из Москвы… ой, простите меня, Мария, он самоликвидируется, поняв, что это приятней, чем его оттуда достанут и надругаются, да еще и завербуют, перепрошив программой под названием «антишпион…», купленной на рынке, где еще вдобавок продают носки и абрикосы, за сумму, на которую можно купить пару бутылок пива. У меня все. На все вопросы ответит Олег. Только очень прошу, не плачьте, не принижайте себя… Жаль, что Анри и Мария ничего не поняли, – закончила Жаклин под улыбки землян, удивившись, что и Сансон и Мария тоже одобрительно ухмыляются.
– В конечном счете, речь говорящего доходит до слушающего на родном языке, даже, если говорим не мы. Так что палач и его жертва вас поняли, – холодно сказала Айца, а Цира даже без полувздоха продолжила:
– То, что вы считаете достоинствами, на самом деле ими не являются. Мы живем ради мира, ради благополучия. Мы этого добились. Что в этом плохого? Конечно, цикл жизни у нас другой… Да и после того, как мы научились добывать сперматозоиды искусственным путем, мужчины как вид исчезли за ненадобностью. Возможно, и женщина в будущем не будет исполнять обязанности роженицы… А цикл жизни у нас состоит из двух условных периодов. Сначала мы рождаемся, растем, доходим до пожилого возраста, а затем начинаем «стареть» в обратную сторону; становимся детьми, новорожденными и… исчезаем вовсе. Такие наслаждения как секс и употребление спиртного у нас искоренились, заменившись сотнями других, достаточно лишь ввести нужное количество определенного вещества посредством инъекций, вдыхания, натираний, ввода в желудок, но это происходит все моментально и не сказывается отрицательно на здоровье… Мы не хотим вам зла. А избавиться от арцайты не пытайтесь, не получится. Давайте найдем общий язык. Все та же Айца даст вам необходимую консультацию.
– Неубедительно. Просто изложение фактов, – вдогонку ответила Жаклин. – У вас есть цветы?
– Есть.
– Что если запахи цветов исчезнут, вы будете сожалеть об этом?
– Нет. У нас есть искусственные запахи всех цветов.
– А как же подарить женщине цветы? Ах да, у вас нет мужчин. А поцелуй вы тоже имитируете? В каждом доме есть манекен, наверное, с разным набором губ, с ним можно целоваться. Так?
– Нет, не так, – ответила Айца на этот вопрос, как и отвечала на все предыдущие.
– Что значит «почти нет преступлений»? – спросил Александр, делая ударение на слово «почти».
– Это стихийные преступления, случайные. Не успевает сработать арцайта, но это бывает редко.
– А туалет у вас где?

 

ЙОЦА

Дует ветер. Падают черные и синие листья, беспощадно давя друг друга. Дождь остужает запал, распуская капли. Взлететь труднее, некоторым внизу – невозможно; они уже состарились, трещат перепонки, надламываются, лопаются. Врывается классика – охра. Дождь и ветер срывают платья с деревьев, берут их силой; некоторые сами протягивают к ним обнаженные ветки, опутывают их, заставляя извергать гром и молнию; затем все стихает; выглядывает порозовевшая луна, высекает звезды, закуривает и ждет рассвета, уже слыша переклички дворников о том, что сегодня туман покрепче будет.
Наблюдая за хозяевами, Андрей отметил одну вещь, что их все время шестнадцать; некоторые уходят, но появляются другие. Он вставал в разные точки, но все равно – шестнадцать. Восемь из них стояли в разных углах помещения и холодно за чем-то или за кем-то наблюдали и давали информацию, если таковая была необходима; другие восемь общались между собой, куда-то уходили, приходили, что-то писали, приносили какие-то коробки, не обращая внимания на основные персонажи внимания.
«Интересно, какая будет реакция?» – подумал Андрей, встал и, подойдя, взасос поцеловал одну из информационных столбов. Она даже не пошевелилась. Потом оправилась и встала в прежнюю позу. Андрей хотел было снова повторить свой эксперимент, но как только он к ней приблизился, он наткнулся на какой-то невидимый острый предмет или что-то похожее на жало. Он отпрянул. Еще раз. Тоже самое.
– Что, не понравилось? – спросил ехидно Андрей.
– У нас отсутствуют эрогенные зоны на губах. А у большинства их вообще нет – исчезли за ненадобностью. Я ответила на твой вопрос?
– Ты хотела бы переспать с мужчиной?
– А ты?
– Я, ха, нет.
– А почему я должна хотеть?
– Да-а-а… Вас все время шестнадцать человек, почему?
– Это оптимальное число для защиты и нападения при нашей тактике.
– Вы кого-то боитесь?
– Это также оптимальное число для работы, отдыха, проживания, ведения хозяйства.
– А есть главный, наверное?
– Есть.
– Это Цира?
– Да. Она сделала ход. Напала. Сейчас мы оберегаем позиции, которые были заняты.
– Жаклин не разрушила ваши позиции?
– Ничуть. У нас устоявшаяся мораль, законы.
– А ты хоть поняла, о чем она говорила?
– Да. Я поняла даже, что для вас значил этот монолог. Как вы им гордитесь. Для вас был важен сам ответ. А как дальше вы будете действовать – не ясно. Поэтому он не произвел на нас впечатление. А мы высказали все четко и ясно.
– Да. Это уж точно… У вас есть такое понятие как искусство?
– Есть. Но оно не обладает независимостью.
– То есть вы не даете ему развиваться?
– Не совсем так. Искусство – это как соль, отдельно не вкусно, противно даже. Дополнять им что-то. Вон там картины находятся: они дополняют интерьер и служат дверьми. Этого достаточно, не более.
– Если бы я разговаривал не с тобой, а с другой, вон с той, например, я бы услышал тоже самое, слово в слово?
– По концепции, да. Может, примеры были другие, но очень похожие.
– А у нас, если спросить всех шестерых, концепции будут разные, глобальные будут, наверное, совпадать – и то в общих чертах… А что вы понимаете под скукой?
– У нас ее не бывает.
– А – под весельем?
– У нас есть радость, но веселья нет. А что вы понимаете под скукой?
– Беседу с тобой.
Одна из пешек улыбнулась, провожая взглядом удаляющего Андрея и, немного пожалела, что разговаривала с ним слишком сухо. Йоца подумала, интересно было бы попасть к ним в объединение. Хотя о чем с ними разговаривать? Одни вопросы задавал. Как они там живут? Там убивают, грабят, да к тому же они такие слабые, не защищенные. Страшно жить. Если только со стороны посмотреть. А поцелуй, во всяком случае, был не противен. Только сейчас миллионная часть судороги проникла в нее, оставленной Андреем на всякий случай. Она посмотрела на него одиноко сидящего и, пытающегося в фантазиях уже пресмыкаться, ползать у ее ног, лизать ее лодыжки только потому, что она со своим примитивизмом и послушанием была как раз этим и необычна. Он бы баловал ее мороженым, приносил бы цветы. Она все понимала, раздевалась, ложилась в соблазнительную позу, оставляя лишь намек на обморок, ибо если все впрямую, то он взорвался бы раньше срока. После этого он уходил, как будто по делам, а фантазии плелись за ним, споря какая из них наглей и необузданней. Одна из них ушла к Йоце и обнаружила себя уже настолько возбужденной, что еще бы мгновение и Андрей бы извергся. Йоца дернулась, сжала ноги, нахмурилась и, не сумев объяснить появившуюся влажность между ног, встала опять в прежнюю позу. Холодок опять блеснул в ее глазах, и все встало на свои места.
Луна, кашлянув, затянулась в последний раз и укатилась. Звезды погасли (кому они еще нужны?). И под куполом остался только туман, которому не стыдно было заглядывать в комнаты без потолков, где спящих было всего двое: в одной комнате Саша, в другой – Сансон. Олег и Андрей заснули в креслах, а Мария и Жаклин еле слышно пытались совместить прошлое, настоящее и будущее. Но получилось, что прошлое нахватало себе козырей и, раздавая их будущему, объясняла на старом французском языке повадки двора, тайны потасканных и обветшалых пиковых персон, их положение в обществе, не забывая удивляться с должным достоинством шариковой ручке или экрану, висящему на стене. Но вскоре француженки уснули.
Утро цвета не изменило – все та же бирюза, но немного разбавленная утренним светом. Яркости в нем не наблюдалось, не наблюдалось и насыщенности, но эта скромность длилась недолго, и когда все проснулись, исчезла, дав бурности занять свое место – прояснялось.
В комнате, где спал Саша, на невысокой круглой тумбе стоял графин и бокал такого же темно-синего цвета. Жидкость в графине была не видна, но присмотревшись, можно было увидеть границу между жидкостью и пустотой. Стены комнаты были белого цвета, как и кровать с тумбой, лишь пол был черный в мелкую белую крапинку. Как только Саша встал, на стене загорелся экран, на котором появилась информация о нем: вес, рост и тому подобное, также настроение: тревожное, степень голода: пять, чувство страха: два, количество гемоглобина: 178 г/л, в том числе HbF – 2,45 г/л, даже количество крови в организме и еще много чего, что не вызвало у него интереса в данный момент. И пока он шел до двери, мягкий женский голос сообщил, что часть нарушений функций его организма восстанавливается посредством воздушных инъекций и специальных запахов, а для полного обследования надо пройти в комнату Ц5. И когда Александр хотел выйти, все тот же голос произнес, что дверь откроется через восемь секунд после полного восстановления. Он не подал вида, что всему этому удивлен, и по прошествии восьмисекундного периода вышел в зал.
В зале все по-прежнему. Саша подходит к сидящим в креслах Андрею, Олегу, Жаклин и Марии. Они тоже только что проснулись. Через несколько минут подходит Сансон, кланяется Марии, целует руку Жаклин и кивает головой остальным, но каждому отдельно.
– Дамы и господа, – начинает говорить Олег, – давайте умоемся и поговорим о создавшейся ситуации. Мне до сих пор кажется, что это сон. Но, похоже, это не сон, впрочем, и не явь. Пойдемте, Шарль, я покажу вам, как пользоваться сантехническим оборудованием, или ангелам это знакомо?
– Не совсем.
– Встречаемся через десять минут.
– Через двадцать, – исправила промежуток времени Жаклин.
– Принято.
Андрей остался сидеть в кресле и наблюдал за происходящим в противоположном конце зала, а там была примерно та же картина, что и вчера, но некоторые лица хозяек были новые. Приплюснутость головы сверху не у всех была заметна из-за волос. Они этого не стеснялись. Про лица можно было сказать, что красивых не было, но и страшных тоже. Была привлекательность, но без каких-либо выразительных черт. Может быть, такой эффект давала униформа и этот вездесущий бирюзовый свет. Вчерашняя знакомая стояла вполоборота и держала что-то похожее на небольшой чемодан. Потом она положила его на стол и открыла. Он вчера не спросил ее имени, но откуда-то знал. Ему понравились ее безразличные губы. Обычно это отталкивает. Остывшие губы обожгли его, и он поймал себя на мысли, что хочет ее поцеловать еще. У большинства вообще нет эрогенных зон, значит, у некоторых они все-таки есть. Если сейчас она посмотрит на меня, то эти шаловливые зоны у нее есть.  Но она не смотрела на него. Андрей не знал, что у них зрачки имеют большой угол обзора, и не обязательно было направлять их прямо на объект. Йоца давно смотрела на него. Неужели у меня губы эрогенны? Дрожь еще долго петляла по телу после вчерашнего поцелуя, наверное, заблудившись. Наверное. Андрей встал и пошел к Йоце. По мере приближения воздух становился как будто плотнее, все труднее и труднее становилось идти, препятствия попадались на пути, невозможно идти дальше – нет, все-таки показалось.
– Привет, Йоца!
– Привет!
– Пойдем со мной в наш мир, – сразу начал Андрей, т.к. времени на намеки и на тактичность, как он догадывался, не было.
– Зачем?
– Ты мне понравилась.
– Я должна засмущаться?
– Ты должна дать согласие.
– Ты, вообще, соображаешь, предлагая такое?
– Нет.
– Удивительно! Надо было сначала подумать.
– Когда ты согласишься, тогда и будем думать.
– Интересная логика.
– Вы здесь все время говорите правду?
– Не всегда. Как и вы.
– Тогда солги, что поцелуй тебе не понравился вчера, – сказал Андрей и стал ждать ответа, но не выдержал и спросил. – Повторить?
– Послушайте, Андрей, вы возомнили, что вы чуть ли не герой. Но хочу вас разочаровать – в нашем объединении нет мужчин.
– Хорошо, хорошо. Но просто оказаться у нас ты не хочешь?
– У вас неинтересно, опасно, сумбурно.
– В общем, так, если желаешь, чтобы я поцеловал тебя еще, и не только поцеловал, тогда придумай, как отсюда выбраться… тебе, а то так и будешь стоять фонарем всю жизнь в этом мертвенном свете. Оно тебе надо?
– Я здесь на хорошем счету.
– Когда нас выпустят отсюда?
– Скоро.
– Думай, Йоца. Если надумаешь, я буду ждать тебя в кафе «Грозди гвоздей». Я тебя зацелую, и ты станешь одной большой эрогенной зоной. Я так понял, у вас не принято или запрещено выражать эмоции. Или у вас их нет? Ладно, выясним потом. Ты милая! – выложил Бранн и подумал: Что я делаю? Зачем мне все это? А вдруг согласится? Что я говорю? А как же Рита? и добавил на ухо. – Я вижу, ты вся дрожишь, – коснувшись языком мочки.
На одном таком чувстве нельзя бросить все. Никто из жителей Уц, даже теоретически, не думал перейти в земное объединение. Неужели это чувство, чувство похоти, способно перехитрить разум? Не затмить, а именно, перехитрить? Затмить – это вряд ли. Я хотела возразить, но он был уже метрах в пяти от меня. Йоца пошла к двери-картине и исчезла за ней. Прямо, налево, налево, направо и она входит в комнату. Комната большая. В три двери: столовая-кухня, ванная-туалет-сауна и спальня. Смотрится в зеркало. Видит скатившуюся до скулы слезу. Безжалостно ее смахивает, плюет в зеркало, можно сказать, в себя и корчит рожу, потом вторую, третью, восьмую, повторяя на разный манер, с различной интонацией слово «эмоции» и дополняя его всевозможными эпитетами, местоимениями, глаголами и предлогами: Не принято, видите ли, выражать эмоции; да у меня их столько; запрещено, мол; много ты знаешь.
Заходит в ванную.
 Но поцелуй не выходит из головы, не покидает губ, он везде, даже там, где ему находиться, как ей думалось, было неприлично.
– Дамы и господа, прошу внимания! – раздался всем знакомый голос Циры с характерной монотонностью и беспаузностью. –  Сейчас вы подойдете к синему столу, вам сделают укол – это и будет арцайта, настроят ее, и мы с вами попрощаемся, во всяком случае, визуально. Ничего враждебного и милитаристского в этом нет. Если бы ваши технологии позволяли делать что-то похожее, то вы бы воспользовались этим, как и мы, так что не надо воспринимать это как агрессию. Каждый окажется на том самом месте, с которого был «похищен». Марию и Шарля оставляем на попечение Жаклин и Олега, а дальше вы сами разбирайтесь. Им вводить арцайту не будем, потому что действия их во многом будут неадекватны в современной обстановке. Тактильный контакт с вами обеспечит им местоположение такое же, как у вас. Могут быть сдвиги по времени. Это касается, прежде всего, Жаклин, Олега, Марию и Шарля. Вы можете оказаться в одном и том же месте, но время вашего проявления может различаться, так что оставайтесь на месте и ждите, пока все не будут в сборе. Разница во времени не больше часа. Назад вы уже не попадете. Мы к этому эксперименту готовились шесть лет. Очень сложно извлечь кого-нибудь из вашего объединения, во всяком случае, сложно рассчитать. Остальные, как я говорила, попались случайно. Будет ли эта случайность закономерностью, этим предстоит нам сейчас заниматься.
– А почему никто из вас не посетит нас? – успел вставить вопрос Андрей и успел еще и продолжить. – Это вроде бы легче, как я понял?
– С вашего разрешения я все-таки закончу. Арцайта по истечении определенного времени сама ликвидируется, но период действия будет зависеть от самого испытуемого. Вы сами узнаете, когда она исчезнет. Тонкости я объяснять не буду. А теперь я отвечу на вопрос господина Бранна. К вам перебраться легче, но вернуться почти невозможно. Наши девушки у вас не выживут. Так стоит ли заходить в клетку к тигру?
– А если кто-нибудь из вас сам захочет перебраться к нам и остаться? – не унывал Бранн. – Мы бы ей помогли, приласкали.
– Нет. Каждый житель Уц выполняет строго свои обязанности и, если он вдруг исчезнет, это повлечет за собой некоторые сбои в нашей системе – как в шахматах потерять фигуру. Для таких целей девочку надо готовить с рождения, даже родить ее надо именно для этого, чтобы потом не вычленять из другой области. У нас все рассчитано. Предвещая другие вопросы, говорю, что у нас преждевременной смерти нет, а кто и когда умрет известно только определенному контингенту, который в дальнейшем ищет замену. Мы создали гармоничное общество, пожертвовав ярко выраженной индивидуальностью. Индивидуальность присутствует, но в рамках наших законов. К этому шли долго. Было два общества: мы и явви. Выжило наше, явви вымерли от неприспособленности к современным условиям. Живопись не съешь, стихи не выпьешь. К этому больше были предрасположены мужчины, поэтому и они, в конце концов, исчезли. Я думаю, вопросов больше не будет… Тогда подходите к синему столу.
– Вот, сучка! – не выдержала Жаклин. – Не нравится она мне. Вроде обычная, образованная, но не нравится она мне.
– Оставь ее в покое, – сказал Олег. – Она выполняет свою работу. Тем более ты с ней больше не увидишься. Нам бы чемоданчик свой не забыть.
– Прикинь, Мария-Антуанета и Сансон будут у меня жить.
– Это же будет проблема.
– Да уж.
– Они работать не пойдут, да и делать они вряд ли что-то умеют, кроме как править и казнить.
– Не в этом дело. Ты представляешь, что начнется? Сама королева Франции в России в XXI веке. Какой будет ажиотаж. Я даже не знаю, что делать.
– Вернемся, тогда и обсудим.
– Точно. Надо отсюда выбраться, а там видно будет. Ты взял координаты Андрея и Александра?
– Да.
А Йоца тем временем лежала в ванне…
Но в самый последний момент, когда уже и свет погас в комнате, куда их завели перед отправкой, Андрея кто-то взял за руку.
– Это я, тихо, – шепнула Йоца и прижалась влажными волосами к его плечу.

 

НУАР-ЖУРФИКС

– Мы уже подходим к вам. Вертимся в каком-то смешном дворике с куполообразным потолком. Подъезд вроде этот. Звоним. Не работает. Стучим. Дверь распахивается. Здороваемся. Проходим в комнату. В углу мольберт (а почему не в мастерской?). На нем хаос. Кисть, которую берет рука, хочет ткнуть в шамуб, но останавливается. Перепрыгивает через майского жука и кружится возле нефрита. Мы не вовремя? Но дверь была не заперта. Вот он, автор тех творений, которые вас обескуражили. Знакомьтесь. Сами, сами. Я свою миссию выполнила: избавилась от его картин… надеюсь. Прямо из галереи и прямо к вам. Корсиканец. Вы корсиканский знаете? Жаль. У него только национальная валюта. Да?
– Sì.
– У меня была подруга, у нее были корсиканские деньги. У нее они все время были. Даже в черно-белом кино и то были, цветные. Она умерла. Мы все время были вместе, или где-то рядом. У нее прямолинейные волосы и рот с брюшком. Подойдите к окну, посмотрите, вон она. Я говорю, что она должна быть где-то рядом. Сейчас у нее денег нет, она же умерла… Я в этом кресле посижу. А почему у вас в картинах преобладает огненный цвет, рыжий? Вокруг монохром. Белый, черный, можно сказать, бихром. И я в нем. А юбка моя по-настоящему – офитовая. Значит, просить зеленого чая будет, по меньшей мере, нелепо. Тогда – черного. А куда все пошли?
Уходят актеры, съемочная группа, обслуживающий персонал, зрители даже уходят. Они в это не верят. Не может быть все черно-белое. Рука не может говорить, думать. Им надо хоть какую-нибудь правду, грех. Они же не уходили, когда Жаклин рождалась, когда Андрей читал облакам стихи, когда жизнь с изображением неба меркла в Сашиных глазах.
Они не уходили, когда все закончилось. Ждали продолжения. А продолжения нет. Все исчезли. Режиссеру пришлось прекратить съемки.
– Вот сейчас и снимают, что осталось, то есть нас. Я так понимаю, что белое вино и черная икра будут основными блюдами, если они вообще будут, хотя я скоро покину вас. Я уйду одна, никого за собой не уведу. Да за мной ни одна куропатка не полетит. Одна, одна я. Продайте ему хоть одно свое зрелище. Он милый человек. Подарите – в конце концов. Освободите нас от вас, он все возьмет. Все, замолкаю.
Становится тихо.
Йоца задерживает дыхание – она это может, Андрей наоборот часто дышит. Она прикладывает  ладонь к его груди – органы застывают. Они растворялись.
Я держу бокал и пытаюсь определить, о чем идет разговор, после того как женщина в офитовой юбке (как она говорит) молкнет, но звука нет – что ж, придется озвучивать потом. Ставлю емкость с вином на подоконник, сама располагаюсь рядом, слегка растопырив пальцы, один из которых – указательный – касается гладкого и холодного стекла основания ножки бокала, хотя ощущение сдержанной свежести такого прикосновения довольно-таки кратко, как надпись, высеченная на интальо Пирготелем или более поздним Афенионом, а если стекло более бесчувственнее, то надпись высекается уже на надгробной плите и неизвестным мастером, но не мерее лапидарно. Чуть погодя переворачиваюсь дланью вверх, и по ножке, как по шесту двигаюсь ввысь, пока не упираюсь в само туловище бокала снизу, подношу его к губам, наклоняю… и опять ставлю на подоконник. Такое занудство длится долго, пока не раздается стук в дверь, разрывая искусственно созданную тишину.
– Здорово! Appleton не было, взял Bacardi и джин. Джин пьешь? Куда ты денешься. Икорки взял. Красная надоела. Белый шоколад. А сейчас я хочу кофе. Всем здрасьте! Мадам какая! Твоя? Она любит животных? Не знаешь? А что ты знаешь? Желтые колготки ей идут, жаль только, все бесцветно. Краски поблекли или так задумано? Что-то я много вопросов задаю. Наливай. Мужчине в пожизненном берете передай и даме, той, которая дышит, будто заигрывает. Я из нее сделаю персонаж. Она также будет сидеть в кресле. В комнате темно из-за черствости штор уже сомкнутых или еще не раздвинутых. Осколки чудом съехавшего с журнального столика бокала, поблескивают в тонкой плоскости света, выпущенной из-под уже знаменитых штор. Потом возникнет никому не нужная интрига: к примеру, появится Мария-Антуанетта, ее палач и женщина с влажными волосами. Они распахнут кулисы, и тут мы, разливающие по бокалам ром. Наливай и им. А все-таки как они сюда попали, ты их пригласил? Не отнекивайся. Маша проходите сюда, здесь вы будете инкогнито и в приятной беседе. Сюда, сюда. Она садится на диван. Расправляет под собой белое пикейное платье, поправляет чепчик на остриженной голове и облокачивается на спинку дивана. Она пытается что-то говорить. Но я ее не слышу. Опять я возвращаюсь, а персонажи продолжают путешествовать. Все, я не могу. Я забираю одну бутылку и ухожу в ванную. Побуду немного в невесомости, пока не расшифруют геном, то есть надолго. Шучу, уже расшифровали. А там такое! И народ хлынул к вратам клиник и лабораторий: кому-то вылечили рак пальца, кому-то удалили феноменальные суицидные способности, кому-то ущемили право на лидерские качества, но с ленью справиться не смогли. Синий – холодная, горячая – умерщвленная самка кокцид в уксусной кислоте, а зеленая? Ладно, разберусь. А ванна где? Ванна – полностью ванная? А дверь герметична? Наверное, же.
Он еще раз попытался разыскать Йоцу и др. в своих набросках, но ничего не приходило на ум. Он захлопнул тетрадь, оставив персонажам выкручиваться самим, так как Цира предупредила, что все окажутся на том самом месте, с которого были «похищены». Так и произошло, но у кого этих мест не было – Самсон и др. – сейчас выглядывают из-за кулис где-то в глубине только что описанной комнаты, оставаясь невидимыми или проигнорированными в силу каких-то необъяснимых причин.
Тем временем или чуть позже в комнату входит женщина, чья худоба бросается в глаза в первую очередь; на юбку, волочившуюся по полу и волосы, чья пестрота чувствовалась даже в черно-белом варианте, обращается внимание после монолога яркого на несвязность и бодрого на монотонность.
– Bonjour! Будешь бенедиктин, блондинчик? Бесспорно, балагур, болтал-уболтал, быстро бежала, берлога буа-бо, большая! Bacardi бурда, безмолвие быстрее беглого, баснословно быстрее, безжизненный берет безуспешно бордовый, бонмотистка, блин, бум-бум, бип-бип еа! Будировать будете? Буффонить? Б? Бахус баклуши бьет – больше Bacardi, бо! бо-бо-бо! Брыластый бульдог бурчал, булькал, бр-р! Бульдозер бры-бры, бульдог бежать, брык буерак, бор, берендеи, боги, бог, барабульки, бычатина, буркалы, брахицефалы – Босх блеванул базарным огнем, бы-бы-бы! Bulneum, бултых? ( Привет! Я тут ликер принесла, желаешь(те)? По телефону разговорил меня, приглашал в гости, пригласил и вот я пришла. Торопилась, волновалась. Квартира классная, огромная. Спасибо, ром не хочу. А что вы все молчите: вот вы, мужчина в помятом берете или вы, женщина, остроумная… наверное? Ха-ха! Бип-бип еа! Ладно, не сердитесь, что я так. Шучу я. Анекдот расскажете? Расскажите. А что мы не пьем? Наливайте, ладно, ром ваш. Ух, ты! Класс! Я когда к парадному подходила, бульдог с обвисшими губами, слюной разбрызгивая, зарычал, а тут байкер проезжал, так та собачонка и дала деру; в канаву свалилась, а там, наверное, вурдалаки всякие, полурыбы, полубоги, полубыки с глазами навыкате, дауны – Фламандия сплошь. Кто-то ванну принимает что ли? Тоже хочу. Приставать не будете? Эх!)
Ушла, оставив пространство почти неименным, тронутое лишь взмахом руки с выпирающими отовсюду косточками, будто колючками, кажущая несогласованность которых заставляла наконец-то обратить на их перемещение внимание, что давало худобе шанс быть замеченной, хотя бы на мгновение; такое же мгновение отводилось и пестроте волос, заигранной монологом, чей перевод делал его более понятным, но менее эмоциональным.
– Что это было? – прозвучал кем-то заданный вопрос. – Неужели опять твоя недорисованная фантазия? А возвратится, небось, сформировавшаяся, с необузданностью смешанная, ореолом вечным окантованная, и все это на фоне ленивых цветов, дурманящих, самовоспламеняющихся. А я заброшенная, приходится самой, приходится все самой, все самой. Я все-таки завтра ложусь в клинику. Оставлю только соски, большие соски оставляю. Легкая стану, буду летать. Ты меня разлюбишь, закрасишь; кто-нибудь отковыряет, лессирует, опять наполнит грудь соком и будет переносить с холста на холст, с кровати на кровать, с кровати на стол, со стола на сиденье автомобиля, с сиденья на верхнюю полку купе, с полки на качели, с качелей за рамки холста, в хлам багетов и незаконченных эскизов. А Лора Мон выскользнет из рук, разметается, не собирать же ее пыль в одну новую планету, да и она уже не будет соблазнять и подчинять. Так у тебя гости? Не сказал, а я тут выплескиваю внутренности, раскладываю их по тарелочкам, подсвечиваю, таблички вывешиваю, нате, пользуйтесь, варите, жарьте, не хотите? Плюньте, и плевок, засохнув, будет говорить о скоропостижности свершавшегося вечного мгновения. А я вас знаю. Вы из пресловутой галереи, и все в такой же офитовой юбке. Помните, вы закрывали щели, чтобы я не проникла на ваши арены? Я брала в рот радугу в форме фаллоса, но только на холсте, и вам это не нравилось, и вы набросили на полотно белую материю, а потом сами подглядывали, отвернув уголок полости, а я уже выплюнула радугу и заглатывала оригинал, и вы ужаснулись или сделали вид, и вы захлопнули дверь подсобки, но щелка осталась, и вы смирились, а лучше сказать, вы заинтересовались, и вы пошли и сбросили полог с холста, и вам понравилась радуга, и на следующий день вы сами себя обнаружили в подсобке, стоящей на коленях. Вы просились на холст, но вас ограничили подсобкой и столом, и вы смирились. Может, часть коленки, выглядывающая из-за багета, ваша. Ваша? А я завтра ложусь на операцию. Хотела послезавтра, но лучше завтра, что тянуть. Да? Мужчина в берете, смотрите, уставился в картину, а в картине-то я, на меня, на живую смотри, вот она я, настоящая-то я смачней. И справа тоже я. Не узнает. Искусство всего лишь имитирует жизнь, но она, как ни странно, красивей и долговечней ее. Вот он меня и не замечает. Эй, тук-тук-тук! Корсиканец? А где это? Так он француз? Ну ладно, ладно, корсиканец. Объясните ему, что я завтра, фить, и в больничку, что он меня такой, какая я в красках, больше не увидит, потому что я краски забираю с собой. Ты опять меня не слушал. Что ж, забьюсь в дальний изгиб дивана, и попробуй выковырять меня оттуда.
Юркнула. Притихла. Даже, можно сказать, потерялась. Знаете, как теряется лист гербария. Да очень просто, вылетел, и кто бы заметил. А он тем временем то пикировал, то планировал, то висел на шерстяном кофточкином начесе, выкошенным долгими трениями о стол из мягкой древесины и занозообразным исподом, но и на кофте сцепление мякло, и дубовый лист, как наиболее распятый, воскрешался на время полета, а залетев под шкаф, превращался в аскета, будоража подшкафную келью своей хрупкостью и набожностью. Застыла. Сравнялась с монотонностью. Красивейшее из минеральных платьев ее растеклось по окопам дивана и угомонилось. Заснула. Переволновалась.
Сон: плетет из змей батут.
Явь: спит.
Сон: высвобождает змей из батута.
Явь: спит.
Сон: вместо батута большая черная подушка с надписью «Черная подушка», если точнее – «ЧЕРНАЯ ПОДУШКА».
Явь: спит, голова лежит на темно-синей подушке, волосы… о волосах – в следующую явь, так как уже начинает проявляться свежий эпизод сна.
Сон: вместо батута грудь, ее грудь, соски прыгают, отрываясь от мякоти, и смеются.
Явь: волосы коротковаты, но не коротки.
Сон: смех заполняет все пространство, пространство раздувается и лопается, змеи разлетаются во все три стороны.
Явь: змей нигде нет, только мы подходим ближе, я касаюсь волос, и они мне не кажутся короткими, даже коротковатыми не кажутся, а вот я, кажется, выгляжу глупо; выглядеть глупо не так просто, а глупой – еще сложнее, сложнее, чем быть ей, но когда бог умрет, это станет не важно, важна будет сама подпись, вовремя определившая и подтвердившая заранее спланированную скоропостижность.
Сон: сон.
Опять я облокотилась о подоконник. Солнце нагрело его и исчезло. Наступал вечер. Гостей прибывало, но комната плющила их, опрозрачивала, затемняла и запихивала по закоулкам. Закоулки противились вторжению, но как-то вяло и рассеяно. Стулья. Стульев в комнате нет. Пока отрицание путается под ногами, открывается здешняя дверь. Скрипа нет. Было скуление нижней петли. Незаметно было. Если был бы Артамонов А.А., то он услышал бы это завывание, но его не было, значит, и скрипа не было. Пока двойное отрицание мельтешит перед глазами, в проеме двери появляется что-то цветное и улыбчивое. На улыбке нет шапочки – вот за ней она и пришла. Комната заливается цветом и заполняется фиолетовыми авокадо. На офитовой юбке появляется разрез почти до талии; корсиканец уже немного понимает по-русски; бубнение исчезает, появляются слова, начинающие не только на букву Б; потерянные кем-то персонажи выдавливаются из темноты; раскрасневшийся от рома и пара плюхается на диван мужчина: С легким паром! – говорят некоторые.
– Я авокадо принесла. Перезрели слегка, фиолетом покрылись, но это допустимо. Ошибка, для которой не осталось места, допустима еще до совершения ошибки; но есть их можно, даже понежней будут. Вот вы – как вас, не знаю, почему улыбаетесь? Я ораторскому искусству обучаюсь, путать учусь, доказывать. Но ошибка все равно необратима, как эта фиолетовая перезрелость, а значит, ее можно рассматривать как функцию времени с присущему ему статистическими свойствами. Такие примечания к этому фрукту делают его желанней и быстротечней. А еще я купила два стеклянных шарика – белый и зеленый, во Вроцлаве купила. Даже не так: один нашла – белый, а второй купила. Они милые. А вы думаете, что только вы можете говорить умно? Они небьющиеся. Посмотрите. Да? Привет! Я тебя не сразу заметила. Слился с кулисами. У тебя столько народу. Повод какой-то? Что шепотом-то, вспугнуть кого боишься? Я продолжаю писать дневник – ах да, я говорила, – но он не такой смешной, и он предсказуем, как куб с его двенадцатью ребрами. А ты можешь написать куб с одиннадцатью ребрами? И чтобы это был куб. Попытайся. Я могу позировать. Разумеется, без одного ребра... Смотри, тени от веток похожи на бегущую кошку, справа от мусорного бака, там, где корка от апельсина похожа на глаз. Но кошка когда-нибудь убежит, тени исчезнут, а корка склюется птицами. Останутся только шуты, и то фальшивые, не медные, крупнозернистые, которых трудно рисовать. А ты что думал? Я уже выросла. Свой язык выработала. А кто та троица в углу? Новая картина? Пойду к ним. И вот я иду к ним. На пути встречается толстая обезжиренная корова, но я-то знаю, что на самом деле, ее нет, как нет и жирафа, обезумевшего от блудливых пятен на его теле, и тетки нет, прыгающей через речку; и нет справа, да и слева тоже, того, чего быть не должно, или, если должно, то его отсутствие явно бросалось в глаза и заодно корчило удивительные рожицы в стиле фё де жу. Что-то мне нехорошо… или хорошо, не пойму. Я лучше с тобой постою. Мама привет передает тебе. Спрашивает: как ты? Что говорить? Бабушка хочет покупать мотоцикл. Что делать? Колобок – женщина. К чему катится мир? Еще я слышала, что Гаргантюа умер от голода. Откуда я все это слышала? Такая молодая, а так восприимчива к информации.
И она села на пол, облокотившись о стену. Я погладила ее по голове. Я люблю гладить волосы. А у меня нет волос. Нет, они есть, но они маленькие, и по всей длине, и они не растут. Для чего волосы на голове? Функция их не ясна – мне, во всяком случае. И вот пальцы не подвластны мне. Сами по себе копошатся в гуще волос. Моя правая соперница уныло виснет, чуть согнув пальцы. Я же то обвиваю ножку бокала, то тереблю волосы, то вожу средним пальцем по левой брови, будто готовлюсь к фотосессии – столько дел, столько дел! Сколько необъяснимых движений и объяснимых попыток не делать этих движений, движений иногда неуверенных и всегда любопытных с некой долей оговорки, включающей в себя безразличие и кипу ненужных подробностей. Вот опять допущена ошибка: безразличие к чему? Наверное, к любопытству. Любопытство к чему? Наверное, к безразличию. Я прикасаюсь к безразличию – холодно, падает снег, зима, мороз. Мокрую простынь, застывшую на морозе, всегда почему-то жалко, и неважно какое у нее прошлое. Но сейчас весна, и я скольжу по нагретому стеклу. Навстречу попадается Skoda с номером, по-моему, 428, по-моему, красная, Actavia, по-моему; далее вывеска «Стоматология», квадратные, неотесанные буквы, подернутые желтизной; светофор, загорелся красный с одной стороны, зеленый – с другой, два пешехода пошли на противоположную сторону улицы, один из них в длинном черном партикулярном платье; кафе, опутанное гирляндами, название с другой стороны, но я знаю – это «Эллипс», здание в форме эллипса, в форме эллипса стулья, столы и другие инвентарные принадлежности; мелькают деревья высокие или шарообразные; человек в желтой футболке катит желтую тачку; остановка, два эвентуальных пассажира ждут, наверное, городской транспорт, но я опускаюсь на подоконник и ничего, что творится за окном, уже не вижу, лишь чуть позже вспоминаю, что из-за поворота появлялся автобус, потом пропадал за кроной лип, колышущейся под напором ветра, опять выглядывал, снова прятался, пока я не очнулась от дремы, наступившей от бездействия и покоя.
Но более всего мне нравится гладить женские ноги. Даже просто лежать ладонью на них. Лежать и думать о чем-то, о том, что если кто-то вдруг спросит: о чем думаешь? то становится неловко, и хочется сказать: ни о чем, но говоришь: о нас, а она (кому принадлежат ноги) спрашивает: о свадьбе? и ты не выдерживаешь, потому что она всегда спрашивает об этом, и отвечаешь: о разводе. Ладонь смахивается с коленки, и Ленасветааня уходят, некоторые возвращаются, но, в конце концов, снова уходят, а мне так нравится гладить женские ножки или просто лежать ладонью на них.

Наступил вечер.
Я задергиваю шторы. Откуда-то проникает свет. Я зажигаю  еще и свечу. Тут же появляются тени. У них нет цели, у них есть путь, тянувшийся издалека. От чьей-то сигареты висит облако дыма. Лень. Отсутствие эмоций. Косые полоски зеркал. В них отражается черно-белый свет. Контраст. Молчание. Первая капля дождя врезалась в стекло. Занавес приоткрывается.
– Я хочу вам все рассказать, – так начала Йоца, выходя из темного алькова.
Я зажигаю еще свечу.
– Когда я была маленькой, – так Йоца продолжала, – лет пяти-шести, я часто одна ходила в Сойские пещеры, к страху хотела привыкать. Там крысы с куропатку, хотя куропатку я никогда не видела. Говорят, крыс придумали крысоловы. Но здесь важна телесность. Все воспринимается на ее уровне. Нет тебя – нет других. Пусть другие и беспокоятся. Они беспокоятся, суетятся: приходите сегодня ко мне, я насобирала диких маков, а то завтра они завянут, они вянут, когда на них не обращают внимания. Это было раньше, когда женщины сюсюкались с мужчинами. Сейчас все серьезно: нарушено одно звено, всю структуру лихорадит. Крысы уже сами по себе. Пасовать не перед кем. Потом я перестала бояться отсутствия тени. Наступало опустошение. Перистальтические сокращения симулировали движение, а на самом деле я стояла на месте, боясь тронуться. Привыкла. Пожалуйста, объясните, для чего нужна собственная тень? У нее нет практического применения, вот мы и избавились от нее. Я ко всему привыкла. Я могу. Но я не буду рожать. Миссия у меня другая. Но я могу. Я могу сидеть за столом, на столе еда, и ничего не есть. И так дня три. Учимся выживать. Зачем? Выжили давно. И бог старший говорит богу среднему: сотвори животных. И не остановить было его. По мгновению на особь. Зачем маленьких было делать? А полярных медведей зачем-то левшами сделал. Так что правой лапы бояться не надо. Можно смело устраиваться со стороны рудимента… Вы нас не ждали, а мы как кирпич на голову. Сбой в левитации. Как найти Андрея, других? Настырный мужчина. Вот и оказалась у вас. Арцайта взбесилась. Но я изменила мысли. Я успокоилась, она успокоилась. Она в воде ведет себя по-другому. В горячей воде. Никто об этом не знает… Риск не оправдан, хотя вас интересно слушать. А что потом? Звук-то кто сотворил? Ничего о звуке. Младший бог знал, что это выдумки. Ничего о цвете. Ни об одном. Почему траурного цвета не было раньше? А не было траура. Сейчас траур есть. Зачем он нужен? Наделили разумом. Без него ни тебе войн, ни религий, ни сумасшествий. А это о-го-го, эй-эй!... А дела у них на овощной базе джентльменские. Соску на бутылку виски и все замечательно. Младенец и сельское хозяйство одновременно растут. Соучредители, соучастники, собутыльники, созерцающие совокупность событий, сорятся… Даже повзрослев, я продолжала играть, чтобы не забеременеть. Сколько же у вас эмоций, хотя много неоправданных. Вы гордитесь ими. Я к вам перебралась ради секса, но Андрей пропал. Небось, уже глушит водку и забыл обо мне. Он такой беззащитный. А как же Мария, Сансон как? Жаклин тоже исчезла, Олег, Саша. Да вы не понимаете о чем это я. Помогите нам найти дом с жилым чердаком, десятиэтажный дом… А живопись мне нравится. Ей бы чароита, а вместо гробов жеоды, ведь мертвецам все равно, на чем покоится, на матрасе или на  остриях минералов. Минералы будут расти, а мертвец съеживаться. Газет ему туда пожелтевших, будто читал, а потом умер, или свежих, будто до сих пор читает. Экскурсовод объяснит это аллюзией на вечность, а на самом деле просто ошиблись веком, опечатка в дате. Старушек успокаивать придется: никакая вы не старая. Обязательно вполголоса и обязательно деликатно, незаметно приставляя отвалившуюся руку к плечу. Смотрите, а другие вполголоса что-то шепчут зеленогрудой красавице, запеленатой в контрданс. Это мое вúденье, это мой поток, пока я думаю, чтобы такое посерьезнее сказать… Как спасти Сансона? А пусть брат Нефтиды уведет его к себе в Бусирис, там спрячет, тогда и Марию можно будет выпускать на synopsis. Она тут же воспрянет духом, телом она один раз уже воспарила. А что вы думали, кому понравится рядом дышащий, будущий распорядитель прошлой казни. Обстоятельства изменились, но ощущения-то остались. Кто его знает, опять в человека превратится и исполнит свой незаконченный долг. Когда мне случилось восемь лет, я должна была выбросить все свои игрушки – такие у нас правила, я выбросила все, кроме синей пластмассовой утки, но через несколько лет я и с ней рассталась, ведь я перестала быть ребенком или ангелом, я стала более разумной и долг свой все-таки выполнила. Создать образ трудно, но еще труднее с ним расстаться. А если он отрицательный, и ты это понимаешь много позже. Надо научиться понимать. К чему я это? Ах да, с изяществом держа кумира за руку, на всякий случай длань я раскрываю, чтоб сам он выскользнул при первом случае удобном, ведь быть нетленным как-то не с руки, коль всё вокруг нетленно… А вечен у нас порядок, который создавался тысячи лет, у вас же вечным считается искусство, – почему оно, кстати, пишется с двумя С, смысл? – но вы ошибаетесь, оно не вечно, оно обширно – когда-то с греческого неправильно перевели на латынь, а с латыни дальше – ведь это всего лишь взгляд на то или иное воплощение таланта, но время проходит и взгляды меняются, остаются руины, их реставрируют? Но и они, в конце концов, стираются, а порядок, созданный не более чем грамотно, остается. Но я побывала в вечности, и мне интересно, где она заканчивается, а может, она и вовсе не нужна. Надо только найти дом с жилым чердаком, и черт с ней, с вечностью. Пожалуйста!
Я нырнула в карман и притихла. Я нырнула в карман еще в середине монолога. Сейчас чувствую, пора обхватывать талию бокала – так оно и есть. Все молчали. Чего-то ждали. Переглянулись, но не все. Меняли основные позы на резервные. Вздыхали тоже не все. И выдыхали не все. Но все думали: кто это такая? Кто такая эта женщина с правильными, с очень правильными чертами лица, с молочной, будто ретушированной кожей и какой-то малоупотребительной красотой? Наверное, специальный гость. Нет, это участник перформанса. Значит, будет продолжение. Кто еще? Только бы не Бонифаций. Он все испортит. Напустит дичь, потом переваривай. Мы же не его знакомые, чтобы восхищаться. Мы сегодня лишены возможности быть у вас, да и дичь не употребляем, несварение посетило, где у вас клозеты? Цейтнот, pardon! Так ли думали все – неизвестно, но на продолжение надеялись все. По-моему, кто-то даже захлопал, или мне показалось, или это дверь саплодировала. Кто-либо ушел? Если ушел, то кто? Что-то я устала. Эх, сейчас бы массаж! Когда Джессалина, дочь приора, приходила, она любила массаж делать, и мне доставалось. Ушла в женский монастырь. Как она там? Хорошая была. Кожа гладкая. Волосы ромашкой пахли. Я однажды ей в порыве спину расцарапала, так она даже не обиделась и йодом смазать не дала – пусть, говорит, дольше покрасуется страсть. Странная. А как она обожала зефир! Особенно, если печаль займется. А может, не зефир?
Когда монолог женщины с правильными чертами лица был закончен, я взял бокал и сделал глоток. Все молчали, переглядывались, наверное, ждали что-то еще, зашевелились. Мне почему-то не особо было интересно, откуда эта женщина здесь появилась, мне было интересно ее рассматривать. Черты лица были идеальными, соблюдены все правила творения, бледная, без единой морщинки кожа, и где-то позаимствованная не нашим сознанием красота, заставляющая одновременно и сомневаться в ней и восхищаться. В ее монологе есть сюжет, рванный, но сюжет. Она играла роль. Не исключено, что сейчас выйдет еще более странный персонаж. Какой-нибудь Герман. Все будет быстро и всухомятку, разбирай потом, что было съедобно, что нет, а то и на зуб не попадет. Но дальше что-то будет. Дверь вздрогнула – сквозняк, наверное. Надо бы присесть, а то все стою и стою. Массаж бы не помешал сейчас. Эх, Джесс, умела ты привести тело в порядок. Откуда у приора могут быть дети? Грешник. По стопам отца пошла – в монастырь. Не появляется, значит, все хорошо. А волосы у нее цветами пахли и кожа шелковистая. Жгучая была. Помню, как в суматохе страсти всю ее исцарапал, так не захотела, чтобы я чем-нибудь смазал, мол, чувства ничем не замажешь. Дикая иногда была. А как она любила безе и поцелуи – не оторвать, а если тоска снедала, так подавай скатерть-самобранку.
– Чего это мы вдруг вспомнили ее?
– Да потому что она нам больше всех изменяла.
– А ты откуда знаешь?
– Мне все время это было известно.
– Но мы же не эгоисты.
– Главное, что она к нам возвращалась.
– И осыпáла безе и лопала поцелуи.
– Наоборот.
– А без разницы.
– А почему мы ее не писали?
– Не до этого было с ней-то.
– Как она там без baisers?
– Чахнет.
– Молится.
– Да, уж.
– Помнишь, как она пришла после десятидневного отсутствия и сказала…
– …царствовать надо шутя.
– Точно.
– Помню, помню.
– Но она хотела еще что-то сказать, но у меня зазвонил телефон.
– Кто говорит?
– Слон.
– Что нужно слону?
– Жену.
– А шоколада не надо?
– Не надо.
– Что-то мы как персонажи Чуковского заговорили.
– Да. Это лишнее.
– Лишнее.
– Так что она хотела сказать?
– А то можно умереть со скуки.
– Царствовать, нужно шутя, а то можно умереть со скуки?
– Я думаю, да.
– А к чему она это сказала?
– Потому что была беременна.
– А причем тут это?
– Она поэтому и ушла в монастырь.
– А если родится мальчик?
– И что?
– Так монастырь женский.
– Точно.
– Ее выгонят.
– И к отцу не сможет пойти, там – мужской.
– А она точно была беременна?
– Тошнило.
– Выпей столько же и тебя затошнит.
– Огурчики соленые. А?
– Так под водочку хотелось.
– Рыба вяленная. Как?
– Так с пивком как не употребить.
– Говорила сама, что на сносях.
– Фантазировала.
– Отец ее, так сказать, хотел почему-то говорить, что называется, с ейным хахалем, звонил:
– Кто говорит?
– Крокодил.
И в трубку кричал суматошно:
– Пришлите жене неотложку.
– Но мы высылали на прошлой неделе.
– А мы ее съели.
– А может, тогда маринада.
– Не надо.
– Да, да, маринады и рассолы пила.
– Так, то по утрам, для здоровья.
– Да не берут беременных в монастырь, проверяют.
– А шутов берут?
– Наверное, нет.
– Вот видишь, никогда нам не попасть туда, где не любят жизнь. Я понял, что она сказала на самом деле: жить, надо шутя, а то можно умереть со скуки.
– Нет, она хотела сказать совсем другое.
– И что же?
– Жить надо серьезно, а то можно умереть со смеху. Я вспоминаю, что именно так.
– Может, и вправду она так выразилась.
– И поэтому ушла в монастырь.
– Пожалуй.
– Воистину так.
– А может, что-нибудь из Чуковского?
– Про бегемота?
– Про то, как свалился в болото.
– Про Матрену-жену?
– Что сбежала к слону.
   О жмоте еноте.
– Да что-то мне неохота.
– Ну, ладно. Пора возвращаться к гостям.
– А я, если можно, в карман.

 Йоца села на диван.
– Скажите, – обратился к ней кто-то, – а где вы увидели на картинах гробы? Вот эти, что ли черные пятнышки? Так это галиотиды.
– А вы посмотрите с обратной стороны, сзади. Переведите все в объемное изображение, и тогда, что было на заднем плане, станет спереди. Автор так именно и творил. Видите, гора. Там, за горой страна, и она находится на другой планете. Она особенная. На ней все и всегда спят. Персонажи живут во сне, и не только персонажи. Они рождаются во сне, растут, поют песни, умирают, летают. Чувствуете бессмысленность их существования? Но они сделали бессмысленность доминантой. Смотрите, кто-то копает яму в воде, кто-то идет по снегу босяком, ему трудно идти, но почему ему трудно идти – он не знает, он не думает об этом, потому что впереди он видит общежитие, войдя в которое, он сразу оказывается на седьмом этаже, там он выбрасывает гитару из окна, кто-то пытается целоваться, но все время не попадает в губы, и это длится долго, так как он не может проснуться. Здесь можно весь сон бродить по саду. Вот женщина сидит на траве и ест лиловый виноград. Этим художник хочет показать вечную сытость и наслаждение. Опустим, что у женщины квадратная стеклянная голова. Хорошо, что еще рот есть. А галиотиды и есть гробы. Я не знаю, что по этому поводу думает автор, но если вы заглянете внутрь, то не увидите страшного мертвеца. Ведь это все выдумки. Выдумки – мертвец или выдумки – страшный? А вы сами посмотрите. А вот другой сюжет, на который смотрит мужчина в берете: фрагмент гранита внутри воздушного шарика проглатывает июньский жук, то есть пытается проглотить. Это другая страна. Там смерть наступает сразу после рождения. А как та, которая оплодотворяется, не умерла после рождения? Это вопрос философский или биологический? А кто создал бога? Этот вопрос теософский или биологический? Воображение. Воображение человека. Значит, человек появился раньше. Если не воображение, тогда кто или что? Но мы отвлеклись. Я не актриса. Меня Йоца зовут. Допустим, из иной страны. Далекой. Вот вам, например, живопись не нравится, но вы настырно крутитесь возле ее создателей, галерею открыли, выдавая себя за знатока. А вот человек в головном уборе – типа берет не разбирается в ней, но посмотрите, как он восхищается. Издалека приехал. Какие, эмоции у вас вызывает шут? А я вот плачу. Я смотрю, как он восхищается и плачу. Что-то я в сантименты заигралась. Это я здесь себе позволила. Расслабилась. Но здесь я одна. Как так получилось, что мы разминулись? Вы знаете, где в этом городе дом с чердаком, в котором живет человек-мужчина?... А…
Но речь становится все тише и тише; вскоре ничего не разобрать, тем не менее, губы шевелятся; теперь можно обратить внимание на их мимику и на тут же появившееся кокетство; глаза как собеседницы уже не нужны; только когда губы замирают на какое-то мгновение, глаза оживляются, распускаются, хлопают ресницами чаще, чем обычно. Но грохот от пролетающего низко вертолета стихает, и монолог продолжается еще некоторое время, правда, незначительное, заканчиваясь фразой:
– А где здесь туалет?
Туалет в комнате с синей дверью. Кроме унитаза там раковина, топчан, покрытый такой грязно-бирюзовой клеенкой, и торшер с абажуром из самаркандской бумаги, на нижнем ободе которого висит в тон топчана селадоновая бахрома, где часть кисточек отсутствует. Под топчаном стоит полиэтиленовый таз и, вырезанный из пенопласта макет автомобиля «Победа» и покрашенный в мандариновый цвет гуашью. Ничего лишнего. Тишина. За окном – ах да, здесь есть окно – сумбур, а здесь тишина. Там хаос и столько ненужной плоти цвета голубиной шейки. А здесь тихо. Один и тот же вид пространства, но где-то хаос, а где-то покой. Форма разная. Диморфизм пытается навязать свою терминологию. Кому она нужна? Это заметно не сразу. Ты выглядываешь в окно, но не сразу видно облапанное облако, пронырливость холода и антрацитность скверны. За спиной шелест несуществующих звуков. Но все стараются быстрей покинуть это помещение. Стараются не хлопать дверью. И снова в хаос. Открывают дверь в комнату, и Йоца видит, сидящую на ободке дивана Марию и пытающуюся что-то говорить, а в переводе ворвавшейся Йоцы это начинает звучать примерно так:
– Если вы обо мне слышали, я польщена. Ах да, я королева Франции, той дореволюционной Франции, Мария-Антуанетта, урожденная Мария Антония. Вот. Будущее, далекое будущее, всегда мне представлялось чем-то огромным и холодным – так оно и есть. Много железа, стекла, шума. Я не понимаю: живая я или нет? И что мне делать? Мадемуазель де Жаклин, милая девушка, пропала куда-то. Я была… В каком времени мне говорить о себе? В настоящем, пока в настоящем. Я знаю, как пишется история, и если дошли слухи обо мне, написаны книги, запечатлены воспоминания, то, наверное, я – королева со сносным характером, а может, я даже героиня. Но это не так, то есть не все так. Я знала людей, которые, по моему мнению, были бы намного полезней Франции, чем мы – венценосные особы. Но кто так просто откажется от власти. Если бы можно было отказаться в пользу тех одаренных, талантливых персон, но ведь не дадут те приспешники, крутящиеся возле нас. Не так все просто. Я поняла, что играла в королеву. Я не боролась за свою страну. Луи хотел путешествовать – ему же навязывали светскую жизнь, политику, в которой он не разбирался. У нас с самого начала не завязалась семейная жизнь. Он боялся секса, как я сначала думала, а Лассон приписал ему фимоз, но на самом деле он влюбился в мадам де Гуж, в то время недавно приехавшей в Париж. Она была старше его на шесть лет. Он тщательно это скрывал, тем более она была совсем из другого сословия, впоследствии став в ряды противников якобинцев и желавшая стать защитником короля на суде, но и она попала под гильотину. Луи мне сам это рассказал еще в самом начале. Тогда я его еще не любила и отнеслась к этому спокойно. Памфлеты, наверное, она писала на меня. Потрясающее будущее! Всего лишь два с небольшим века прошло, – так ведь? – а такие изменения. Только после того, как они расстались, он пришел ко мне и сказал, что он меня любит, извиняясь и шмыгая носом. А что я должна была делать эти семь лет? Я хотела любви, но должна была преподнести королю девственность, вот и придавалась в Трианоне лесбийской любви, правда, осторожно и без явного озорства, дабы не навредить. Как мне впору была эта безделушка Трианон, потому что я устала от этого этикета. Представьте себе: каждое утро меня одевают, моют, красят, и все это при дворе, на виду у всех долго и нудно – такие были правила. Я их всех проучила: я начала вставать на час раньше, и когда вся свита собиралась, я была почти готова при помощи только двух подружек, оставалось привести прическу в порядок, припудриться да нарумяниться. Все злились. Однажды на одну из светских приемов в Версале я пришла с короткостриженными волосами цвета фуксии. Вы бы видели, что было. Трианон был моим спасением. А сейчас я спасена, или это разновидность реалистических галлюцинаций? Ангел моего палача мило улыбается мне. А вы не знаете, ангелы вбирают в себя привычки, болезни, достоинства людей, при которых они состоят? Сансон ведь был скудоумным, этот посланник такой же?... Мы так приятно проводили время в моем маленьком чертоге. Молодые были, веселья хотели. И вдруг какая-то революция. Что они сделали с принцессой де Ламбаль, вы бы видели. Звери. Они специально принесли ее голову к моему окну. Неужели это мы их довели до такого состояния? Я много отправляла продуктов бедным в деревни, но не распространялась об этом – даже король не знал. Почему народ именно на меня ополчился? Десятки телег со сладостями: торты, печенья, пирожные на праздники, да и не только на праздники, для детей. Но народ продолжал сочинять про меня гадости. Хотя это не народ. Где мой сын, дочь? Что сейчас с ними? А что с ними стало, вы, наверное, расскажете? – я же в будущем. Нас кругом предавали. Гвардейцы не защищали должным образом. Однажды только один гвардеец отбил нас от разъяренной толпы, взяв командование на себя. Пушками уже в прорвавшуюся массу, пушками, как говорят, прямой наводкой. По-моему, Наполеоном назвался. На вид невзрачный, ростом не вышел, а я вышла… потом и поцеловала его. Эх, таких бы полководцев Франции! Да не играю я, я и есть королева на самом деле – пока, во всяком случае. А вдруг я опять вернусь назад. Все встанет на свои места. Я сама взойду на эшафот: достоинство надо сохранять да конца, как мадмуазель из Кальвадоса. Мне о ней рассказывали. Кто-нибудь, принесите мне воды, а лучше вина. А где здесь уборная?
– Уборная в комнате с синей дверью, – пояснила я. – Не перепутайте с голубой. Голубое нежней синего. Чувствуете границу между ними? А вот и она – граница. Проверка паспортов. Просрочен-то паспорт у вас.
– Мне не надо туда и обратно, мне только обратно.
– А разницы нет. Тем более вы, шмыг, туда, куда-нибудь под кушетку, неважно, есть ли она, или в ангела превратитесь, неважно, существует ли они, знаем мы вас. Мне-то, по-хорошему, все равно, только с меня спрашивать будут, не то чтобы спрашивать, но как бы поинтересуются. А я, значит, такая, смотрю под кушеткой или под топчаном, а там никого. И что мне прикажете делать? Нет, приказывать не надо – это такое выражение. Не я, так кто-нибудь другой остановит. Это я еще с вами сюси-пуси, другие и арестовать могут. Препроводят вас куда следует. Нет, не в Тампль и не в Консьежери. Что вы напугались. Это формальность. Проверят кто вы такая, и делов-то. А вдруг памфлеты не про вас?... Так вы перепутали синюю с голубой. Если в синюю, то проходите, это же один из ваших любимых цветов. Мы чтим пристрастия. Прошу. Кроме основных принадлежностей там есть умывальник, кушетка неопрятно бериллового цвета, факел с abat-jour из ткани, под кушеткой шайка и макет кареты Франсьена. Минимализм, так сказать. Хочется поблагодарить заместителя замглавы администрации за предоставленную возможность невмешательства в создании интерьера предполагаемого образа, также хочется выразить благодарность чиновнику КХТЦО за нетактильность возможного личного участия в запрещении условных препон ярко выраженного характера, сказать спасибо еще хочется и заодно поцеловать ручку человеку, выражение которого ознаменовало окончание этого проекта: как здорово, только я сделала бы по-другому: желтого добавила бы, чтобы королеву порадовать, побрызгала бы гиацинта для злости, и снега завезла бы ради внезапных ахов и охов, пожалуй, все… Вот эту кнопку нажмете и все; и что вы не собираетесь выставлять на synopsis, смоется и раствориться в огромном потоке таких же экспериментов, не выставленных на обозрение. Если хотите музыку, то можно сказать, чтобы принесли арфу – сами сыграете, ха-ха-ха! Простите, заштормило… Ветошь для отверстия в нижнем конце пищеварительного тракта – на синем крючке, для мышечно-эластичного трубчатого образования – на розовом, для верхних конечностей – на желтом. Если вдруг появятся летающие Люцеферчики, то вот вам баллончик с антиинфернальными благовониями – не любят они его, сразу сорятся, ругаются – так наступает хаос, и они выбрасываются в окно и там в суматохе растворяются. У вас не так? Ну, ничего, привыкните. А ваш супруг-то всю Францию дурачил, разыгрывая немощного в постели. Все в мире творится из-за любви и из-за глупости. Глупо же было не согласиться бежать заграницу. Глупо? Вот-вот. Ну ладно, не буду мешать. На желтом – для рук.
Я почему-то почесала затылок и вернулась в комнату.
А за окном зажигаются фонари. Дует не бог весть, какой ветер и пытается моросить незримый дождь, выдавая себя блестящими дорожками на асфальте от светящейся рекламы. Фонтан с русалкой посередине еще пуст или уже пуст, видно не решив для себя – весна это или осень. Прохожие семенят по тротуару, и если сейчас их спросить о смысле жизни, то ответ будет далеко не философским и будет ли он вообще. Мусорные баки открыты и в одном из них ярко проглядывает белый парик – откуда он здесь? Приглядевшись, можно рассмотреть под париком голову, утром еще разговаривающую, даже не разговаривающую, а умаляющую. Надо отойти от окна, а то мерещится что попало и вдобавок как попало. Но отойти не удается, потому что из-за правой рамы окна появляется карета. Она задерживается буквально на пять секунд и двигается дальше. Когда эти выкрутасы исчезают, на другой стороне дороги останавливается автобус и, высадив двух пассажиров, уезжает. Пассажиры расходятся в разные стороны: один с красным зонтиком, другой – без. Тот, который без зонтика, через несколько шагов останавливается, приседает, выставляя одну ногу вперед – наверное, завязывает шнурки, поднимается и идет дальше, а через несколько метров поворачивает направо и исчезает в паутине еще или уже голых веток. Но чем интересен этот человек, коли ему уделено хоть какое-то внимание? Вернемся немного назад, когда он останавливается. Приближаем его, что даже видно розовое пятнышко на подбородке; правильные черты лица – ничего особенного; на шее бусы из дерева и яркой пластмассы, а в левом ухе парочка серебряных сережек. Теперь он приседает и завязывает коричневые шнурки на темно-оранжевых ботинках с белой подошвой; поднимается и идет дальше. Оказывается, ничего примечательного в этом персонаже нет, а значит, эпизод с его участием можно пропустить и последовать за другим пассажиром с красным зонтиком. Мы не видим его лица, так как смотрим на него в частично отвернутый профиль и немного сзади. А давайте рассмотрим его без зонтика и без одежды, но так, чтобы он не заметил. Очень бледно-розовые пятки, на ногах нет волос, приближаем – ноги побриты, чуть свисающие по бокам ягодицы, тонкая рука, с небольшим бугорком живот, через силу сморщенная грудь, замурованная в невидимый бюстгальтер, малиновые губы и с небольшим бугорком нос. Так она может замерзнуть. Что ж, одеваем ее, съежившуюся от холода, и она тут же сворачивает налево и исчезает за углом дома, из-за которого появляется автобус, но уже под номером 51. Он проезжает мимо остановки и всё замирает, кроме буса и юлящих по стеклу ручейков.

 

ИЗМОРОЗЬ

Бессонная ночь была выбрана наугад, и именно в эту ночь, во время короткой попытки заснуть, Андрею Бранну норовит присниться сон, а когда он заснул, то предполагаемый сон исчез, оставив после себя ощущение легкой амнезии, вот-вот готовой сгинуть. После пробуждения так и ничего вспомнить не удалось.
Вчера, выпив полбокала водки он…
Он вспоминал…
Бирюза, куполообразный потолок, Алек, нет, Олек, нет, Олег, точно, Олег, кто-то в милицейской форме, женщины с каменным выражением лица, поцелуй, и вдруг в нем что-то взорвалось… Йоца, где Йоца? Почему я не вспомнил вчера?
Он побежал к калитке. Облазил кусты. Звал Йоцу. Тишина. Он начал напрягать память. Наружу полезли: Цира, арцайта, Жаклин, мокрые волосы.
Бранн побрел домой. Вышел на крышу и долго смотрел в небо – облаков тоже не было.
Он вспоминал…
Было утро. Изморозь окутала ветки, траву, легла тонким слоем на листья. Он шел вдоль горной речки навстречу течению. Тропинка то появлялась, то пропадала, но он все равно пытался заснуть. На пути попадались жабы, их становилось все больше и больше, вот они уже преградили ему дорогу – он опять просыпается и они лопаются. Тропа уходит влево от речки в гору. Чтобы легче было идти, приходится хвататься за тонкие деревья и кусты. Жабы забыты. Помнится, что-то лопалось под ногами. А было ли это что-то? Еще полбокала водки и опять забытье. Но вот тропинка обрывается и летит в пропасть. Ширина пропасти метров пять, глубина – десять. На уровне земли натянута одна толстая, стальная проволока и выше метра на два вторая – так можно перейти на другую сторону, лишь бы во время перехода не начать просыпаться. Подъем становится круче. На пути небольшой водопад. Внизу купель чуть больше полметра глубиной. Вода молочно-бирюзовая то ли от густой зелени деревьев, то ли от водного мха, хотя вода проточная, правда, с одного края, то ли сон создает искажение цвета. На обратном пути у него появляются случайные попутчицы, которые с визгом окунаются голышом в холодную воду купели и пытаются позировать, будто их фотографируют. На самом деле в полусне у Андрея в руках фотоаппарат и купальщицы в этом варианте стараются быстро одеться. Взобравшись на самую вершину, Бранн прыгнул вниз и полетел: главное, вовремя проснуться, – подумал он. На обратном пути изморози уже не было.
Стоя на крыше, Андрей подумал, что, возможно, Йоца не добралась до нас, а затерялась где-то или вернулась в свое объединение. Стало почему-то жалко ее, себя и одновременно спокойно. Он погас, вернулся в квартиру и крепко заснул, не зная, что Йоца, королева и ее спаситель появятся только через полгода, и то на минутку.

 

РОСА

На улицах никого. Кое-где горят фонари и витрины, где-то темнеют закоулки и дворы, местами слышны неосторожные звуки и пугающая тишина, а за углом прячется круглосуточный супермаркет. На входе-выходе стоит охранник. Девушка подходит к нему.
– Доброй ночи!
– Доброй!
– Если к вам подойдет девушка, – начинает она, – поздоровается и начнет рассказывать вам историю, приключившуюся с ней, выслушайте ее, так как в этой истории можете поучаствовать вы, если, конечно, захотите.
– Так.
– Понимаете, сейчас уже глубокая ночь. На улице никого. Я и парень вернулись неизвестно откуда. Видно, какое-то воздействие на мозг, все вылетело из памяти. Мы знаем свой адрес, но не знаем, как туда добраться, даже если нам объяснить. Я вижу охранника в магазине и решаю к нему подойти. Подхожу и прошу выслушать меня. Он соглашается. Я взываю помочь нам. Как думаете, он соглашается?
– Допустим.
– Но он не может оставить магазин без охраны.
– Все равно покупателей нет.
– А вдруг непредвиденное происшествие?
– Разбудит напарника.
– Спасибо!
– А как зовут девушку?
– Жаклин.
– А охранника зовут Стас. Я сейчас выйду, только разбужу пряника.
– Мы ждем.
Через пару минут охранник подходит к Жаклин и парню, стоящих возле тумбы для афиш.
– Доброй ночи! – говорит Стас. – Меня зовут Стас.
– Парня зовут Олег, – говорит Олег.
– Видите ли, Стас, – говорит девушка, – охранник еще не знает, что они живут на другом конце города, не знает этого и девушка. Они садятся на заднее сиденье, Олег – на переднее. Девушка думает, что хочет его поцеловать, но охранник думает, что она хочет поцеловать звезду на небе и отворачивается к окну.
Жаклин и Олег тут же засыпают.
Стас спрашивает водителя: Долго ли им ехать? Водитель ждал этого вопроса и у него есть ответ.
– И что водитель ответил мне? – спросил охранник.
– Он ответил, что ехать минут пятнадцать.
– Стас подумал, что водитель будет разговорчивей. Не так ли?
– Наверное, ночь не располагает к беседе, тем более, можно сказать, что уже утро.
– Вот эту странную парочку я везу домой. Они затерялись. Попросили меня сориентировать их. Я вызвал такси. Потом спросил водителя, мол, сколько ехать? Он ответил минут пятнадцать.
Уже меньше. И еще водитель говорит, что это будет стоить…
– Причем здесь деньги. Они могут нарушить их сон, хотя мне должно быть все равно. Мне кажется, что они совершили преступление и уже успели раскаяться.
– Тогда это будет стоить дороже.
– Водитель повышает цену. Какова причина?
– Я чувствую риск и сообщаю это охраннику.
– Остановите возле этой акации, – сквозь сон шепчет Жаклин.
Но это девушка скажет попозже, когда она выйдет из сонного состояния. Вот, например, сейчас.
Машина останавливается. Жаклин подходит к акации. На листьях роса. Она трогает листочек за листочком, подставляя ладонь. Ладонь наполняется прозрачной водой, и она подносит ее к лицу.
– Я все вспомнила, – бодро говорит Жаклин. – Спасибо, Стас, что согласились помочь. Теперь мы можем добраться сами. А хотите, поедемте с нами. Я какой вам адрес говорила – свой или Олега?
– Свой, – уточняет водитель.
– Я все-таки поеду назад, – говорит Стас. – Вам отдыхать надо.
– Я к вам обязательно заеду. Днем работы много, и где вас найти в той суматохе.
– Украдите что-нибудь.
– А, хорошо.
Приехав домой, они легли спать и проспали два дня, так и не узнав, что водитель попал в аварию и погиб.

 

МОРОСЬ

Лежа на спине, он ждал, когда небо обрушится на него, или, в крайнем случае, звезды, которых было не так много. Он искал на небе астеризмы, предполагая замкнуть их вымышленный образ во что-то животное или мифологическое, но они разбегались, прятались друг за дружку или сбивались в одну большое множество.
Лежа на асфальте, он чего-то ждал. Ему показалось, что он только что вернулся откуда-то, но откуда – понять не мог. Может он был на планете Экзо (мечты достигли даже ее). Там галлюцинации в виде женщин говорили на незнакомом ему языке, но ему все было понятно. Вдруг стало темно. Слышны выстрелы. Асфальт холодный. Надо бы встать, но веки слипаются. Почему так хочется спать? Что-то прорывается в память, что-то отвергается, что-то исчезает навсегда, как, например, гром: он его давно не слышал, а раньше предугадывал его прославленные раскаты, заоблачную суету, незримость появления и прочее, прочее. Чувство бестолкового пространства, воображаемой бирюзы, неузнаваемой речи мешают ему встать и увлечься бессмысленными пустяками, отвлечься, сыграть в минишахматы, спастись, в конце концов, от контрольного выстрела, но танатология вписывает дополнительную главу о неподконтрольности и потери концентрации индивидуума, вернувшегося из мнительного обморока, давая появившемуся кашлю возможность зарекомендовать себя как надрывный, но пока что небольшой пометкой на тесных полях.
Стрелявшие еще до того, как он попал в Уц, решили вернуться и застали его уже после возвращения с Уц целым и невредимым, но немного как будто в сонном состоянии. Они выстрелили еще раз, и Саша, то есть тело его в этот раз не бросило вызов душе, а осталось лежать на асфальте, ожидая, когда пелена мороси укутает его в саван.

 

СВЕТЛАНА И ТАТЬЯНА

Пятнадцать граммов интеллектуальной собственности.
Типичное жаркое лето.
Розовые мечты с черными мыслями способны на многое.
Соитие под хлюпанье воображаемого хлюпика.
Казнь состоится.
Многое знает тот, кто знает, что не выстрелит.
К утру он и закончил плыть.
Соседка пришла за ладаном, и он ушел с ней.
Гости сконцентрировались на пятачке цветного шарика.
– Свет, что ты подмешала в ладан?
Света: соседка с неоднозначной грудью (здесь любой читатель начнет фантазировать, даже женщины), молодая в молодости (здесь читатель перестает фантазировать, даже мужчины), любит цикорий и вещества, ведущие к отстранению и беспомощности, умная, теряла паспорт восемнадцать раз, никогда не имитирует оргазм, КПД 97%, не любит пукать в одиночестве, но только не при тебе, при тебе стесняюсь, а в ладан масло гуазары подлила, понравилось?
– Уже утро? Мне надо идти. У меня гости дома.
– Надо, так надо. Видишь, у тебя гости, а я в первый раз после этого хитрого ладана с гуазарой полгода жила на дереве. У меня родились две дочки. Я до сих пор по ним скучаю. Долго отпускало.
– Но они у меня были еще до того как ты зашла.
– Мои дочки?
– Гости.
Спускаюсь на свой этаж, ключей нет, звоню в дверь. Кому звоню? Дверь не открывают. Где все? У Светки есть некоторые мои вещи. Надеваю что-то. Выхожу на улицу. Ветер давит на виски, заставляет прищуриваться, закрывать глаза…
Рукописи Мертвого моря напечатаны на машинке.
Отдайте мне мою руку.
У благотворительности высокая степень абстракции.
А когда два шарика параллельны, а когда – перпендикулярны?
Шторм как эмоцию океана никто не рассматривает.
За тем забором начинается овраг.
У нее есть парень, Олегом зовут.
Мусорные баки под навесом.
Прохожу мимо, слышу свои шаги и скрип обуви. Я еще беспомощен. Светка держит меня под руку.
Светка: едет рядом на роликах, имя, данное при рождении, не помнит, кладет руку на живот, перед тем как встать с кровати, не любит кусать губы, но кусает, два раза теряла сознание при запоре – понравилось, ваяет из старых тряпок, смоченных в клее, скульптуры, носит двойную фамилию, саркастична, но не при тебе, при тебе стесняюсь.
– Так значит, у меня никого вчера не было?
– Не было.
– Я не верю.
– Бывает, бывает.
– Там была моя дочь.
– У тебя нет дочери.
– Откуда ты знаешь.
– Ну, во всяком случае, не было до сих пор.
– А может, я тебе не рассказывал.
– Никогда не приходила, а вчера вдруг пришла.
– И раньше приходила. Просто как-то исчезла, потом снова нашлась.
– Еще штырит что ли? Пойдем-ка в бассейн.
– В бассейн? – удивленно.
– А что тут такого?
– А что там в бассейне?
– Плавать.
– Пошел бы он в почку этот бассейн.
– Не хочешь, как хочешь.

А я бы поплавала.
Есть у него дочь. Рыже-золотая, а кожа, как белила. Сын тоже есть. Потерянность во времени. Дым. Через него не видно. Дым от сигары. Сын курит? Не важно. Скорость. Финиш. Это то, что ему нужно. Так мало? Еще может бездарно проводить время. Пиво, экран, игры, и слоняться от одного знакомого столба к другому. Есть идеи, но мешает лень. Он ее любит.
Я купаться люблю. Некоторые не любят, а я люблю. И гости были. Это Светка пришла, утащила его. Потом он вернулся и стоял целый вечер, молчал, кивал, со всеми соглашался, слушал, пил. У Светки почему-то втянул меня в рукав джемпера и выпустил только тогда, когда уходил от нее. У меня же обоняния нет, но кое-что я чувствую через его нос. Адаптировалась. Так вот: напустила она какой-то душок, и понесли они чушь, потом завели разговор о кишках и о других органах cavitas abdominis. И главное, ко всей сложившейся вокруг ситуации этот диалог не имел никакого отношения.
– Вот и я говорю, что кишки мне напоминают галактику.
– Я сказала об этом первая.
– Первая, не первая – главное, что не последняя.
– Да забирай свою слизистую галактику.
– Кишки прекрасны. Я хочу их написать на большом, как вселенная, холсте.
– Нарисуй их у меня на животе. Сделай виртуальную лапаротомию.
– И распять тебя на дереве. А вокруг разбросать органы.
– Звучит какофония из вечно настраиваемых инструментов, перетянутой интраперитонеальной аорты и чмоканья брыжейки сигмовидной кишки, и всех манит брюшная полость.
– Переплетение органов создает впечатление тесноты, но соприкосновение всегда рождало красоту. Тот же Ланус, например, фарширует семенем прямую кишку.
– Мою?
– Твою, не твою – главное соприкосновение. От него зародилась жизнь, жизнь вселенной.
– От прикосновения полового отростка с кишкой возникла вселенная?
– Кто его знает. Но экстраперетонеальное положение для этого не годится.
– А разве присутствие капиллярного слоя серозной жидкости не обеспечит гармоничное перемещение органов относительно друг друга, то есть с допустимым коэффициентом трения?
– Твоя перконтативная манера общения скоро заставит меня отписываться рескриптом.
– Нашелся мне тут монарх.
– Вскрытие началось.
– Глум.
– Ничуть. Потрошим потрошка. Создаем давление. Вот и взрыв. Так и вселенная – бух! Не больно?
– Что это было?
– Рождение.
– Но я почему-то умираю.
– Подожди, сначала посмотри какие цвета вокруг.
– Осень же, какие могут быть цвета.
– Причем тут осень, тем более, сейчас весна.
Потом и речь становится вязкой и неразборчивей, и глаза закрываются. Светка плюхается на кровать и засыпает. Мы возвращаемся в свою квартиру почти вслепую.

– Вот ты где. Забрался к себе на чердак. Я все-таки завтра на операцию лягу. Что пишешь? Кишки какие-то.
– Это галактика в момент смерти бога.
– Глумишься, да? Ты всегда глумишься. Надо мной, над богом, над метеорологами…
– Если смотреть под прямым углом, то момент смерти можно не увидеть.
– То мельницу раскрутишь, то примету не ту подсунешь, то Деда Мороза вызовешь раньше…
– Можно пропустить рождение вселенной.
– Ты как всегда меня не слушаешь…
– Именно тогда творилось то, что нам сегодня непонятно.
– А мне вот непонятно, почему столько народу у тебя, когда я сказала, что приду сегодня к тебе.
– Это я их пригласила.
– Что молчишь?
– Я же сказала, что это я их пригласила. Она меня не слышит, так хоть ты ей скажи.
– Таня, это не я их пригласил.
– А кто?
– Я думаю, что белые маячки как раз и будут символизировать остатки умирающего псевдоначала.
– Так кто же?
– Если бы я знал кто.
– Надо было прямо сегодня лечь в клинику. Хотя меня мужчина ромом угостил. Никогда не пробовала. Мужчина такой большой, волосатый. Интересовался мной. Правда, правда. Как меня зовут, спрашивал. На свидание приглашал, я соглашалась, а потом вспомнила, что в больницу мне завтра. Он придет навестить меня. Так и сказал: Можно я навещу вас? Нет, выходит, что спросил. А я не ответила. Он меня на Вы называет. Я ему сказала, чтобы не называл меня на двоих, а то такое ощущение, что я не одна. Я смотрела на него снизу, а он сверху грохотал. Нет, ну не грохотал, а так мягко басил. Я трепетала. Тебя же не было – ты пропал. Так трепеща, и пила ром, и задремала в одном из телесных углов дивана. А он продолжал говорить. С животными работает, по-моему, дрессировщик он. Бывало, что приходилось убивать зверей, говорил, если они нападали, а иногда приходилось применять гипноз, если, говорил, зверь в единственном экземпляре находился. А зверь в единственном экземпляре находиться не может, говорил… Руки почему-то хочется помыть, хотя они чистые. Я чувствую, что их надо помыть, но зачем? Вот смотрю на руки – не надо их мыть. Провожу пальцем по ладошке – грязи нет, и немного щекотно. Может, их подержать под струей теплой воды и искушение пройдет? Вода снимет это ощущение, а мыло тем более. У тебя только жидкое мыло, а я люблю твердое. Газообразное еще бы придумали. Твердое, оно помылистей будет, и отмывает грязь получше, но так как руки чистые, то и жидкое будет впору. А когда я очнулась от дремы, он сидел рядом и смотрел на меня. Да, смотрел. Потом берет мою руку и целует, может, поэтому у меня чувство, что руки надо помыть. Нет, наверное, не из-за этого. Он спрашивает, как меня зовут еще раз – я ему до того как заснула, не сказала. А сейчас сказала.
– Он женат.
– Ты ревнуешь. Ты, как всегда, ревнуешь. Ты ужасен. Придумываешь такое, чтобы человек меня просто не пришел навестить или не пригласил на невинное свидание. Такое сочиняешь! Скажи еще, что он гей, или ассенизатор, или агент по недвижимости, или существо, ложившееся спать каждый день в десять часов вечера и пишущее бездарные книжки. Еще истерику закати. Он просто спросил: Как вас зовут? И все. А ты уже: женат, трое детей, четыре тещи и сестра-близнец, сменившая пол и соответственно гардероб. Он не женат – по нему видно. У него душа требует отношений – по глазам видно. А у тебя в глазах муть. Где они вообще твои глаза? Неужели они даны для того, чтобы рисовать эту требуху? Ребенок лучше бы нарисовал. Даже если женат – и что? Ты куда пошел? Я с кем разговариваю? Ну и иди. Больно надо. С утра, прямо с утра, иду в клинику. Жаль, сегодня поздно. Да и выпила. Я этому мужчине говорю, мол, выпила я, а он еще подливает. Ром, говорит, бодрит. Он не то, что ты, не скажет:
– Пьянь.
– Он сядет, положит мою голову к себе на грудь и будет гладить. Я начну засыпать. И вот голова опускается все ниже и ниже… все было как-то неожиданно, что я чуть не подавилась. Потом заснула. Ты ревнуешь. Ты, как всегда, ревнуешь.
Но мы были уже среди гостей, а она осталась на чердаке с разбросанными по всей галактике извержениями.

– Что ты говорила?
– Я говорила: пойдем в бассейн.
– В бассейн, говоришь… а пойдем! А нырять в него можно?
Ура, мы идем в бассейн!

 

РИТА

Вседоазволенность дождя закончилась, и утренние сумерки, повесив над собой заплаканное от туч зеркало, накладывали дневной макияж, в котором игры полутонов становились неистовыми, а значит, и более уязвимыми, и за плевой еще недавно мятежной тучи проглядывало не по-весеннему затравленное солнце. Ветер нагонял на лужи еле видимую рябь и пытался сдвинуть с места намокшее голубиное перо, но сил уже не оставалось и через некоторое время он вообще стих, не оставляя надежды даже клочку бумаги, добраться до лужи и пуститься в плаванье на отраженной мякоти только что появившегося облака.
Так и ты, пространство, пытаешься сбежать, не давая достичь бесконечности, и стремление к ней становится всего лишь значком в виде соития двух лепестков воображаемого цветка. Но как осознать отсутствие начала, эту отрицательную форму, это апофатическое понятие? Вот и приходиться только фантазировать, придумывать огодоаду, знакомить Хуахет с Ху, пытаться съесть минус два мандарина, сосчитать беспредельное множество или предельное, но множество мыслей в голове у Риты, идущей к Андрею.
Рита складывает зонтик, поднимает голову, наверное, смотрит на мутное солнце, фыркает, сморщившись соответственно, лезет под пальто, поправляет бретельку, вспоминает зачем-то синоним к слову лихорадка, бросает взгляд на прохожего с еще раскрытым красным зонтом и малиновыми губами, теряет на ходу волос, здоровается с Лизой, идущей по тротуару на другой стороне дороги, пытается вспомнить антоним к слову малярия, но задумавшись, вступает в лужу, поворачивает направо, идет вдоль забора из железных прутьев, входит в калитку, заходит в подъезд стоящего почти рядом с забором дома, поднимается на лифте на одиннадцатый этаж десятиэтажного дома, звонит в дверь, стучит, шлепает ладошкой, царапает, барабанит пальцами, лупит кулаком, дубасит ногами, тузит, что есть мочи – наконец, дверь открывается.
– Я на крыше был, – говорит Андрей.
– Привет! Там ветер?
– Есть немного. Привет!
– Я авокадо принесла. Опять с облаками разговаривал?
– Нет. Прогуливался.
– Послушай, вчера у отца была. Такие странные монологи слушала. То ли это спектакль был, то ли настоящие эмоции, то ли дуркование, но костюмы были подобраны под стать монологам. Я так и не поняла, кто знакомые его были, кто актеры или как их там. И вообще они как-то быстро исчезали: отвернешься, повернешься – их нет, потом отвернешься, повернешься – они лежат, сидят, висят, правда, не все так вели себя. Одна дама несколько раз говорила о десятиэтажном доме с чердаком на одиннадцатом этаже. Имя Андрей упоминалось тоже столько же раз. Ищет она его. А может, это не игра, не совпадение? Тут я начинаю описывать эту девушку. Андрей морщит лоб, будто что-то вспоминает. Она много чего говорила. О вечности говорила, как о чем-то обыденном, об Андрее – как о чем-то непостижимом. Отец когда-то стойко выносил низкопробное отношение к жизни моей матери, терпел – я поняла, когда стала взрослой. Просто к чему это я, да к тому, что вчера я видела, как он наслаждался, слушая весь этот бред, наполненный самостоятельностью. Эху места не было, отражению не откуда было взяться, подражание утвердилось как отрицание, гибли мимы, мимы гибли, шуты пародировали паяцев. А персонаж Антуанетты слабоват был, измучен, подавлен – гастроли, наверное, гастроли. Подготовка к казни, которой не будет. Сколько нервов погублено, сколько эмоций раздарено. Хотя я ей иногда верила. Франция не верила, а я верила.
– Хочешь водки?
– У тебя же все равно ничего другого не бывает.
– Но зато у меня есть к ней закуска.
– Давай. Но так играть нельзя. Я о той, которая спрашивала об Андрее. Она (забыла ее имя) не требовала аплодисментов, это было видно, неужели она не актриса? Я буду за тобой ходить и рассказывать – не хочу прерываться – пока ты будешь сооружать закуску. Я вспомнила, она сама сказала:
– Я не актриса.
– Хотя так может быть по сценарию прописано. Как ты думаешь, если мама замуж выйти захочет, то мне надо будет поучаствовать в ее судьбе? Допустим, сказать ей, что твой жених, например, Мыр Иванович, не нашего круга, мол, выбирай – он или я, потом же сама локти кусать будешь. Как тебе?  Как будто я мама, а она дочь. Да, шучу я. Все это было или все это будет. Нового ничего. Просто к чему это я, да к тому, что брошу я тебя, когда-нибудь брошу. Выберу момент и брошу. Бросить легко, вот не бросить трудно. Это как пирожное: съесть легко, а не съесть трудно. Здесь где-то должна быть ошибка. Не пойму где. Тебе нравится моя шапочка? Вот это рожки. Они пока маленькие – никто не замечает. Это даже лучше. Я ими отпугиваю таких как ты. Нет, не тебя, а таких как ты. Я неправильно распределила время. Я буду отпугивать таких как ты. А может не получиться.
– И что тогда?
– Просто они, которые как ты, будут добрыми. Они будут любить играть в прятки. Ведь прятки игра добрая. Мне во сне это сказали. Поверь хотя бы моему сну. Я тогда во сны верю, когда мне кто-нибудь подойдет и что-то скажет – в это я верю, а если просто снится и никто мне ничего не говорит – я не верю. Это мне во сне сказали, что колобок – женщина, какой-то парень сказал, с именем Цупала, вроде, а я смотрю и не вижу, где там женщина, но знаю, что женщина. Думаешь, что я несерьезная. Значит, ты думаешь, что я ноль. А ты знаешь, что ноль – это начало отсчета, это значимая цифра. Ты слышал выражение «стремится к нулю», так и ко мне стремятся многие. А если разделить любое число на ноль, то получим ту сказочную бесконечность, которая при ее попытке понять, уничтожает мозг, пытающегося заглянуть туда, где после конца есть хвостик, а у хвостика конец и тоже с хвостиком. Ты знаешь, кто такой трехягодичный каруглоц? Дай лист бумаги, я нарисую… Как тебе?
– Не знаю, что и сказать.
– Мы с ним познакомились во сне. Он подошел и сказал: каруглоц, я сказала свое имя. Он что-то забулькал, взял меня за руку и повел смотреть цолгураки. Это такие типа шариков на типа ножках. Так Андрей, про которого говорила эта странная девушка, не ты ли?
– Опять ты смеешься?
– Нет. С чего ты взял?
– Когда я тебе рассказывал, что попал в какое-то что-то, ты хихикала. Что одна из представительниц этого что-то пошла с нами, ты хохотала…
– Ты ей рассказывал о своем чердаке?
– Да.
– Я сейчас опять расхохочусь, если ты скажешь, что никому ничего не говорил об этом и это не постановка. Только не понимаю, как она оказалась у отца в квартире.
– Йоца?
– Постановка. Или можно назвать это перформасом.
– Так всё, что ты тут плела, правда?
– Конечно.
– Этого не может быть. Неужели это она? Где она была все это время? Мы можем сейчас же пойти туда?
– Можем. Ничего не понимаю.
– Я же твоего каруглоца трехгодичного принял.
– Не трехгодичного, трехягодичного.
– Трехягодичного? Можно я зальюсь смехом, чтобы даже читателю, если вдруг об этом когда-нибудь будет написано, было смешно, до коликов было смешно?
– Отомстить решил? Скоро я над твоей Ётсой буду хохотать. Пойдем.
– Не Ётса, а Йоца.
– Ладно, пошли, избранный.
– Ты меня, правда, бросишь?
– Правда.

Дождя, ветра и среднестатистической унылости на улице не было, но если добавить листья на деревьях, убрать лужи, увеличить яркость, прибавить тепло, то станет повеселее, но так как это невозможно, то возвращаем все на свои места и продолжаем сопровождать Риту и Андрея, не забывая наслаждаться потрясающими звуками города: мягким кряканьем клаксонов, трогательным пением ворон, нежным шелестом шин, лирическим урчанием автомобилей, смиренными голосами хмельных интеллигентов, кстати, Рита и Андрей этого не слышат: он говорит по телефону, у ней в ушах наушники, и они даже не заметили то мгновение, когда промелькнула весна, в которой, если снять слой  до эпохи хаоса, избранным считалось не какое-то там солнце, прятавшееся за кочку уже сразу после установки пластины солнечных часов на запад, а пьеса, где как раз и рисовались листья на жирных деревьях, осушались не только лужи, но если надо и озера, увеличивалось количество улыбок, макияжа и аплодисментов, герметизировался дождь, выравнивались давления, укорачивались юбки, удлинялись сперматозоиды, и на сцене появлялся тот, или то, или та, и они все вместе забивались в угол ближе к роялю, и попробуй отгадай, где там автор, а тем временем овации всё лились, продлевая восторг, жили, чуть ли не своей жизнью, но снимался еще один слой, все раскалялось, актеры играли демонов, притманных мужей (вряд ли престарелых дядюшек с букетами парафиновых фиалок), разыгрывали кокетство, переодетое в черных вдов и пристяжных баб, но внезапный дождь стер это чудное мгновение, и Рита, раскрыв зонт и пустив под его мозаичный купол Андрея, подумала: не брошу, может, не брошу.
А еще она подумала, что ей хочется что-то написать. Вдруг. На ходу. Под дождем? Она не умеет сочинять. А что она умеет? Тук-тук-тук. Она стучится. Она хочет достучаться до таланта, но на пути всего лишь путеводитель к богу: sensualitas, spiritualitas, mentalitas. Она не остановится. К чему?

Мой дух – промокший серый камень.
Бросать его не в силах – он живой.
Я чувствую, что кто-то мною правит,
И пусть, но лишь бы не слепой.

Вот если я буду идти и увижу идущую навстречу себя, то надо ли здороваться? Не здороваюсь, прохожу мимо, чуть опустив голову. Может, она меня не заметила. Хоть бы, хоть бы, а то как-то неудобно. Обернуться или нет – оборачиваюсь. Ее нет. Ну и хорошо. Светофор. Скоро загорится красный свет, надо успеть…
Успевают. Сворачивают налево. Идут прямо. Через метров десять входят в арку, пропадая из поля зрения, в которое буквально через секунду попадает выходящий из арки человек во всем черном – от ботинок до зонта, даже часы на ремешке черном. Здесь неподалеку есть трамвайная остановка – похоже, он к ней и направляется. Видя приближающийся трамвай, человек ускоряет шаг и, когда тот останавливается, он уже готов к восхождению в первую дверь. Пассажиров немного. Человек расстегивает плащ, и там тоже что-то черное. Он достает черные деньги из черного портмоне и получает за них черный билет. Мы понимает, что это не так, ведь не бывает черных денег, то есть денег черного цвета, но так лучше сохранить образ. Справа по ходу движения вещевой рынок, потом трамвай поворачивает направо, налево, проходит под мостом, справа стадион – видна одна из трибун, налево, остановка, прямо, опять остановка, слева дорога, ведущая к железнодорожному вокзалу, после остановки сразу поворот направо, и после пересечения широкой улицы, названной в честь какого-то полководца, трамвай поворачивает налево, на улицу, названной в честь какого-то писателя, прямо. Пассажиров также немного, точнее шесть. Сразу замечаем, что один пассажир сидит спиной к окну, наверное, готовится к выходу. Две женщины с одинаковым цветом волос зашли вместе, сидят вместе, говорят друг с другом и, наверное, выйдут на одной остановке, не прерывая беседы. Так и есть – идут по улице и продолжают разговаривать. Никто их больше не замечает. На самых задних сидениях сидят под ручку муж с женой. Едут в парфюмерный и т.д. магазин. Он пытается зевать, она его пихает нежно локтем в бок, мол, перестань, мы едем в такой (!) магазин, а ты зеваешь, что не хочешь? Он хочет, он должен хотеть. Тридцать два дня прошло со дня свадьбы. Кольца еще блестят. Человек, тот человек из арки, который во всем черном, с розовыми щеками, будет выходить на остановке перед главной улицей города, но мы этого не увидим, так как Рита и Андрей выходят из арки, и мы спешим к ним.
Отца дома нет, никого нет, телефон не отвечает, тишина везде. Идем обратно к Андрею. Попьем матэ, и я его брошу, нет, сначала, трах-бах, а потом брошу, обязательно брошу.

 

РУН И ВЕНИАМИНА АЛЕКСАДРОВНА

– Мы спустимся в то отверстие, и вы увидите, – что вам снилось, существует наяву.
– Послушай, Рун, где ты видела отверстие?
– В комнате, где стоит гороховый диван.
– У меня в галерее нет такого дивана.
– Гороховый                диван есть у всех.
– Кстати, вчера ты изъяснялась только звуками, слогами, словами, начинающимися на букву Б.
– Вчера я чувствовала всех вас.
– Может, рома было много, джина?
– Это тут не при чем.
– Кстати, ром хочешь, джин?
– Давайте эту холодопонижающую жидкость.
– Пойду принесу.
Уходит.
– Вениамина Александровна, принесите черный банан еще, – кричит Рун У, а когда Вениамина Александровна возвращается, спрашивает. – Вам сегодня что-нибудь снилось?
– Даже не помню.
– Вы вспомните, вы обязательно вспомните.
– А где ты сегодня спала?
– В комнате, где на двери висит маска.
– Но там же Татьяна с.. как он сказал: зовите меня Потап, вот с ним. Они еще там, не здесь в галерее, а там, в темноте диванов нежились.
– Так я с ними.
– Что? Втроем что ли?
– Да. Я люблю это дело.
– Они спят?
– Наверное. Я давно встала, по галерее ходила. Ничего впечатляющего не увидела. Все понятно. Не над чем подумать. Это дом, это голова, это бук. Ни одного коана.
– Чего?
– Пойдемте к гороховому дивану.
– Льда у нас нет. Клементины есть. Целый ящик. И кальмаров бочка.
– А черный банан остался?
– Я его выбросила. Там, внутри, наверное, одна мякоть.
– Люблю такие. Черные, бордовые. Расскажите о своем помещении. Здесь столько комнат, кроме основного зала.
– Десять, десять комнат. Любовь не может быть на троих… Кухня, гостиная, четыре спальни, кабинет, две комнаты для хранения картин и ванная комната с туалетом. Еще…– Хватит. Столько информации логической, математической. А у меня нет отчества. А у вас такое длинное. Имя тоже длинное. Вам комфортно?
– Я иногда теряюсь при ответах на твои вопросы.
– Можете не отвечать. Не всегда надо отвечать. Порой вопрос, является ответом. А в какой-нибудь комнате есть эхо? Чтобы можно было сказать: ух, какое эхо!
– В пустом помещении еще может быть эхо.
– И в полном – тоже, просто ему там тесно и не всегда оно может отвечать. Или его могут придавить шкафом, или под обои загнать.
– Я думаю, что ни в одной комнате его нет.
– Надо мебель попробовать переставить.
– В выставочном зале, возможно, есть.
– Эхо – это вторая жизнь. Эхо – мое призвание, а значит, жизнь – мое призвание. Вот у вас призвание быть повелительницей музея, а у меня – жизнь.  Меня пытались задушить три раза, не специально, подушкой, я ведь худая, просто не заметили меня на кровати, так выжила я. Стреляли, не попали, трудно ведь. Пыталась растолстеть – мясо, икра, авокадо, мускатный орех (летала от него, или с ним, не помню уже), не получилось. Не все имеют форму шара. Это аксиома жизни.  Хочется свернуться в кварк и там жить, в этом мизерном пространстве… Льда нет. Жаль… А существует ли жизнь аксиомы? А существует ли жизнь у аксиомы? Мы на каком этаже?
– На втором.
– Видите люк?
– Нет.
– А должны. Почему я вижу?
– Как вы втроем оказались в постели?
– Они сначала меня не заметили.
– А потом?
– Я поставила их перед фактом, погладила пушок у нее между лопатками, напустила тьмы. Кстати, она быстро заснула. Ей сегодня в больницу уходить. У меня ягодицы меньше, чем у нее сиськи… Люк, значит, не видите. А парочку видите? Посмотрите как они безучастны. К чему – вы спросите? К нам. Им все равно, смотрим ли мы на них или нет. А мы ими интересуемся. Они нет. Если их спросить: сколько стоит килограмм шелка, то только тогда они нас заметят. Сначала примут нас за идиотов, потом за экзаменаторов, а мы всего лишь хотим предложить им общение, выпить…
– Точно, давайте выпьем.
– Пьем.
– А хотите, я освобожу одну комнату от мебели, и там появится эхо.
– Как хотите. У меня в голове столько криков, голосов нет, крики, шума нет, а крики есть. Я их различаю. Там крик Фо тоже есть. У него даже не крик, у него просьба, чтобы я дала разрешение забрать меня к нему. Он недавно ушел в сторону островов. Острова идеальное место для просьб. На каждом острове своя просьба, и только одна. У меня сейчас голова взорвется от этих криков. Вы думаете, что это невыносимо? Это здорово! У меня несколько раз голова взрывалась. Как здорово без головы!
– Ты всегда в таком состоянии пребываешь?
– В каком таком?
– Крики, взрывы.
– Это озарения. Если в слове мандарин убрать одну любую букву, что это будет?
– Это вопрос мне?
– Да.
– Ну, не знаю. Это будет слово из… семи букв.
– Но будет ли оно словом?
– Словом, наверное, нет.
– Так что это будет?
– Набор букв, нелепица.
– Видите, я заставила вас думать. А может, вы составите из этих букв другое слово. Вы же все-таки захотели, чтобы появилось эхо, а раньше оно вам было не нужно. Что случилось, Ве? Терпеть не могу наставления. Улететь бы. От рома не улетишь.
– Ты можешь летать?
– В любую погоду. Я легкая.
– Покажи.
– Смотри.
…………………….
– Ух, ты! А я не умею. Я классику люблю.
– А где корсиканец, Муциу, так вроде?
– Пошел гулять, город смотреть.
– Со мной надо было идти, я бы ему показала город. На могилу Машки Кутузовой сходили бы. Дрянь-дева была, всех достала. Когда умерла, естественно, неестественной смертью, на могилу поставили или, правильнее сказать, положили памятник в виде кучи испражнений из камня. Знала ее. К Федору Ивановичу зашли бы – колоритный персонаж. Он ему бы спел (он всем поет) свою единственную песню, написанную лет сорок назад, которую один раз спел местный хор в честь чего-то, наверное, важного, как утверждает сам композитор. Перед исполнением Иваныч жмет гостю крепко руку, наверное, в знак благодарности, что тот будет его слушателем, достает ноты, которые неизменно лежат в бледно-сиреневой коробке из-под шляпки, и на пианино с двумя немыми клавишами в малой (ut) и первой (re#) октаве пытается изображать из себя маэстро. Рассказывает историю создания своего произведения. Когда-то его, учителя пения, попросили написать песню. Из райкома умоляли, мол, мы тебе доверяем, ты наша надежда, а району нужна песня и т.п. Целый месяц, говорил, творил. Корову дали за нее. Зато у него можно постряхивать пепел в уникальную чугунную пепельницу с головками чертят по периметру, которая всегда полна бычков – не меньше ста. Можно было бы зайти к Усу, он показал бы ему, как шьются шапки из собак декоративных пород. А то, небось, ходит по главным улицам. Что там можно смотреть? Людей надо смотреть. Общаться. А он молчун какой-то. Заметьте, он вчера ни на кого не смотрел, на картины пялился, на вас немного, слушал ту, ну, которая королеву изображала, долговязо так слушал, она закончила, а он все слушал. Заметили? Смещение было. Королева ушла с трона, а пустота осталась, переплетаясь в разных комбинациях с действительностью. Вы, наверное, гетеротонические действия не воспринимаете? Вы же классику любите. У человека со стрелой в глазу чувства более обнажены, чем у человека со стрелой в ноге. Мало видеть пустоту, надо ее еще и чувствовать. В ней все и происходит, где достаточно одного слога или слова, чтобы изобразить вселенную, сыграть целую эпоху или противостоять армии. Я могла бы ему показать подвал, подвал образцового содержания, где трубы в зависимости от температуры протекающей по ней воды приобретают всяческие цвета. Разного диаметра трубы со множеством форсунок, разное давление превращает журчание  воды в музыку. Но никому это пространство не нужно, тем, кто бесцельно бродит по главным улицам, торговым центрам и даже по музеям, облаченным в неизменное. Под такую музыку хочется петь, иногда хочется, не всегда, мычать хотя бы, но для этого надо иметь рот, в крайнем случае, губы, мышцы для манипулирования ими. Я завтракала недавно с одним желеподобным господином, он денег должен дать для восхождения, неважно, на что или к чему, так его стошнило прямо за столом позавчерашним ужином, прошлогодними обедами, полдниками двухмесячными, всем, что было съедено впрок, с запасом, на всякий случай, отстоялось, покрылось жиром. А хочется другого, того другого, который начнет тебя трахать в Холь-Оожу и закончит в Калакучче, заполнив все твои отверстия спермой. У него будут чудо какие ребра под плотной плотью, это тоже важно, как и важно понять, что с его членом ты справишься, чтобы потом тебе не уступали место в автобусе как беременной… Откуда столько кальмаров?
– Муциу.
– Так он специально к вам ехал? Вы с ним были знакомы?
– Он приехал исключительно на выставку, предварительно созвонившись со мной. До этого я его не знала. А кальмары как подношение в знак благодарности, может, обычай такой, а может, просто так…
– Мне всё интересно про того другого, мне интересно как скрипят половицы под его ступнями, какой силы завихрения воздуха после взмаха его руки, как звучит по-китайски его имя, мне даже интересен напившийся его крови клоп, но с этим всем надо справиться, чтобы не распугивать мир, это хрупкий и скромный мир, своим пузом в два арбуза, он пуглив, этот разлагающийся и разваливающийся мир, ты прикасаешься к нему, и он успокаивается, ты всегда должна быть рядом. И если тот другой уже похрапывает, то ты должна смириться, что он только животное, ведь он спасает тебя, спасает не какая-то там любовь, а его животная суть, любовь – это придуманное человеком развлечение, и это тоже хорошо, но главное понять – ты с ней справишься, чтобы тебя брюхатую не стошнило прямо на балу, что даже потерянная хрустальная туфелька не поможет все вернуть, и тогда ты наконец соглашаешься с идеей партеногенетического мира. Но как скучна девственница… Молчаливые симпатии, кому нужны молчаливые симпатии? Только тем, кто над ними молчаливо смеется. Весь мир смеется и рушится от смеха. Иногда меня разрывает от смеха, а мир стоит спокойно, ползет себе ленивцем, ест ленивцем, спит медведем, думает дебилом и трахается кроликом, а я умираю от смеха, но оставляю после себя эхо, которое блуждает в моих галлюцинациях, гиперболизируя мои возможности, а потом оставляет меня, можно сказать, бросает с луны, в крайнем случае, с небоскреба, вот тогда я лечу, превращая руки в крылья, себя во влагалище, а все остальное в пенисы. Эхо материализуется ближе к утру, неохотно тянется засахаренной медовой слюной, сплевывается, плюхается то на кровать, то на пол, то в ванну, то на коврик под унитазом и стихает, оставляя меня иногда, т.е. сейчас, зажатой между огромными сиськами и придавленной волосатой мужской ляжкой. Вот из такого витого мира мне и приходится выползать каждый раз, увеличивая дозу оскорблений и лимит соседства… Мне показывали дом, где жил Мопассан, а я думала, зачем мне знать, где жил Мопассан. Мне интересней знать, где живет Алекс Крондштель (мы его зовем Штырь), чем какой-то Мопассан. И почему у Мопассана дом такого цвета, почему именно такого? Я даже не помню какого, но это и не важно. Если мир свирепствует от бездарности, в коей он находится, то такой мир приобретает цвет дома, где жил Мопассан. После этого наступает безразличие к цвету, цветовое безразличие, цвет к безразличию, игра в безразличие цвета, а на самом деле, у меня появилось безразличие к этой фразе, сейчас появилось. Да и черт с ним, с этим писакой. Давайте, еще по стопочке джина. Что вы застыли?
– Перевариваю.
– Мой поток?
– Поток?... Точно, поток.
– Забудьте. Я просто хотела Муци показать город – тот город, которым я повелеваю. Но я не хочу повелевать, потому что я не свободна, т.е. я не свободна, потому что я повелеваю. А, пожалуй, и не стоит смотреть такой огород. Он может создать иллюзию уныния или само уныние… Мой браслет порвался вчера. Все сто восемь бусинок разлетелись кто куда. Только пять осталось. Куда все подевались? Здесь, как я думаю, всем места хватило бы… У вас можно спектакли показывать. Вечером, ночью. Картины мешать не будут. Мы на них, если что, вуаль набросим.
– Зачем это?
– Ну, ладно, вуалетки. Лавки поставим и готов вертеп.
– Не надо мне тут вертеп…
– Вениамина, ты еще не в гримерке?
– Рун, кто это?
– Вениамина Алексанровна, это же Ахв, режиссер.
– Жеахв?
– Ахв.
– А та девушка кто?
– Это Лена из Краснодара, она ширмы по нашему заказу привезла, чтобы вы переодевались во время спектакля…
– Какого спектакля?
– Вместо кулис, и чтобы другие персонажи оттуда выходили. Вспоминайте. Мы два месяца репетировали… почти. Отчаянье отбросьте. Гренландия, когда замерзала, покрывалась льдом и снегом, хотела утопиться от такого внешнего вида, но собралась с духом, кстати, гримерки у нее не было, и сейчас посмотрите какая голубая красавица, все ее знают. Перед премьерой все волнуются. Пых-пых. Джин, ром, каракатиц убираем в холодильник. А, кажется, вот только что сидели, потягивали ром, ждали Муци, а тут уже премьера. Вы в главной роли, не забыли. Да вы актриса.
– Перестань, Рун. Ты преувеличиваешь.
– А вы хоть помните, что тогда Муциу вернулся с прогулки с цветами?
– С цветами?... Ах, да, припоминаю.
– А вот он совершенно спокоен. Он просто лепит бумажного человека, посмотрите.
– Он всегда спокоен.
– Так, Вени, ты выучила имя мастера, делавшего виолончели? – вдруг встрял режиссер.
– Давай, лучше Бертолотти.
– Нет.
– Хорошо. Гаспаро де Сало. Это же вроде слова не мои?
– Ух ты, господи! Все равно не де, а да, не Сáло, а Салó.
– Все равно никто не услышит ошибки. Как будто кто-нибудь знает о Гаспаро да Сало.
– Вот сейчас правильно. А столицу Мадагаскара не забыла?
– Это не мое. Но все равно скажу – Антананариву.
– Точно, не твое. Это Рита говорит. И Гаспаро не твой. Все спутал. Где Рита? И еще запомни: эмоции вспыхнули и тут же погасли, не держи эмоцию долго на лице. Яна давно отвыкла от них. Не переиграй. И не дыши на перышко. Когда повернешься к нему, застынь. Ты что – выпила? Ну, ты даешь… а может, и правильно. Самое главное, не переиграй. Мы не столичный театр, да и Яна давно в той глуши. Она разучилась смеяться. А сколько, кстати, она в той глуши? Короче, ты поняла.
– Ты говори, говори. Когда ты говоришь, я успокаиваюсь.
– Анекдот расскажу… Нет, не буду. Вдруг эмоцию распалю. Я пошел к Муциу, – говорит Ахв, поворачивается и уходит.
– А вы знаете, как от него избавиться, – с улыбкой произносит Рун.
– Чего он стоит над душой в последние минуты. Пойдем лучше за ширмы и будем смотреть на приходящую публику, надеюсь, там найдется щелка. Только в гримерную забегу. А все-таки, как время летит. Кажется, вот недавно он меня взял на кушетке в комнате с синей дверью. Почему я была не против? По своей натуре я должна быть против. И все это молча. Потом подал полотенце с розового крючка и вышел. Я открываю окно и тут же закрываю – тишина значимей. Я наполняюсь тишиной, я разбухаю от нее. Уже там, т.е. уже здесь, в галерее я ему показываю комнату, где он проведет ночь, он не отпускает меня. И все это безмолвно, благонравно;
На непристойность не ссылается никто,
Ни часть вселенной,
Ни подлокотник кресла,
Ни шепоты менин,
Ни даже срез герберы,
Влачившей поцелуи юных губ,
Ни Ла-Корунья, спрятавшись на карте;
Лишь мы,
Прошедшего не совершая,
Созвучно пряча взгляд,
Краснеем,
Виним, наверное, луну,
Ее усталый свет,
Застывший обморок свечи
И ночь, которая скрывала
Прозрачной паутиною богинь
Тягучий всплеск игры,
Густую плоть
И уговаривала утро
Сослаться на болезнь.
А я в ответ тоже молчу. Черные с сединой кудри его сначала чуть касаются моего лица и шеи, а затем скользят по всему телу. Он срывает аплодисменты за аплодисментами мнимых ликов за окном, которые наблюдают за нами. Это я их выдумала и снабжаю эмоциями. Если надо, они стонут, улыбаются, танцуют,
И свечи, тень выдавливая, томны,
Не обличительны
На бронзе стен,
На красках, изгнанных на волю.
Немного вздоха, выдоха,
И пламя
Рисует символы,
Держась за бархатистость тьмы.
Я утром просыпаюсь, а они до сих пор веселятся, лики эти. Увидели меня, и давай охать, вздыхать, постанывать, а потом и петь еще. Еле отвадила от окна, так они за мной в душ. Только тогда, когда включила холодную воду, они ойкнули и исчезли. Он ушел смотреть город. Приносит цветы. Рун все поняла, хотя на такие сантименты ей, наверное, наплевать. Но она начала ему что-то говорить. Он кивал. Что она говорила, я не понимала или не слышала.
– Я ему толкую, чтобы он вас забирал, чтобы вы улепетывали на его Корсику, чтобы не жались по углам. Как, нормально, или еще что-нибудь добавить? По-моему, он ничего не понял. Объясните сами. Скажите ему: после того, что было, вас как будто могут убить и надо бежать отсюда, и вообще вам, т.е. Вениамине Александровне – какое длинно имя – как человеку искусства, полезен морской воздух. Можете от себя что-нибудь добавить. Зачем здесь сидеть, а там все-таки море, горы, Наполеоны, Колумбы, brocciu, клементины. Откуда я это все знаю?
– В окне опять начали появляться сказочные лыбики. Они кривлялись, изображая биение сердца, оргазм, обморок. Я погрозила им пальцем. Они вроде успокоились. Какого черта! Какого черта ему от меня надо? Я, может, замуж собираюсь. Уже и платье заказала. Лыбики закатились от смеха. Ну, переборщила, ладно. Оставим это… вот в живописи я, наверное, не разбираюсь. Возьмем, например, картину «Подмигивающий черту ветер», которую он хочет приобрести у нашего уже общего знакомого: ветер поднимает подол платья у девушки, а под платьем такое смешение красок, сам черт ногу сломит. И это живопись? В этом что-то есть, но это что-то слишком слабо выражено для понимания, хотя это по замыслу художника и является главным и убийственным. Рун, что скажешь насчет этого?
– Да, я не чешу в этом.
– А вот еще картина «Человек, отрывающий голову кошке за то, что она на него зашипела»: голова кошки в одном углу, туловище – в другом, а между туловище человек, и получается, что тело у них одно, даже не одно, а иллюзия одного тела; кругом краски агрессивного супрематизма. Еще «Пожирающая атомы»: описанию не подлежит, это надо смотреть, хотя, чего там смотреть – того, кто как бы пожирает, вы там не увидите, и атомов там тоже нет, части есть, надо все это соединить взглядом, тогда может возникнуть какой-нибудь образ, но надо постараться. Сейчас все полотна повернуты к стене, дабы не отвлекать от спектакля зрителя. Я думаю, что человек 50-60 будет.
– Больше будет.
– А лавок хватит?
– Хватит… А вот и мадам А-Фросская.
– Кто такая мадам и где она?
– Справа, сейчас к роялю подходит, в длинной оранжевой юбке.
– Вижу, вижу.
– Торты шишкам творит, огромные торты. Традицией стало торты заказывать у нее на любой праздник, да такие, чтобы переплюнуть своих коллег. В третьем ряду справа – это Ольга Овощ-Омарова. Только дозволенные анекдоты рассказывает и не допускает кому-либо противоположные вещи говорить. Противоположность, говорит, это бунт, а бунт – это всегда сквернословие. Серебристой лентой шиньон оторочен, видите? Это она. А вот и господин Баклажандт, во всем сером, разводит руками, адвокат, практикуется только по бракоразводным процессам, в графе национальность прочерк, владеет свободно одиннадцатью акцентами. И Рита со своим Андрюшой здесь – не бросила еще, и с вашим любимым живописцем, с ним Светка, гусыня отмороженная – потом подойду к ней. А вон и Потап уже с малогрудой Танькой, Олег с Жаклин. А там, за роялем в темноте не королева ли со своими двумя провожатыми?
– Не вижу.
– Прямо за роялем.
– Тебе показалось.
– Стоят, смотрят. Бледноватые какие-то, прозрачные…
– Ты еще не переоделась, – зайдя за ширму, прошипел режиссер. – Рун, иди отсюда, а ты переодевайся, скоро начинаем… Мициу, наконец-то я тебя поймал среди этой толчеи. Пожалуйста, не переходи на итальянский акцент, не тараторь, когда ты забываешься, ты с немецкого акцента переходишь на итальянский, ты же по пьесе немец с именем Иоганн. Понимаешь? Я, если что хлопну в ладоши два раза, и ты вспомнишь про акцент. Понял? Хорошо… мы так и не решили, кто будет объявлять.
– Никто.
– Ты уже переоделась? Быстро. Надо же что-нибудь сказать перед началом представления.
– Все всё знают.
– Вениамина, Муциу, вы готовы?
– Да, – ответили они синхронно, и страх моментально навалился на них.
Кто-то стал выключать лампочки одну за другой. Кто так торопится? Хоть один бы выключатель не сработал, и тогда было бы время на… На что им нужно время? Ах да, на то, чтобы те две женщины с домашними прическами успели переброситься последними фразами, если у них существуют последние фразы, или мужчина с растрепанной бородкой, волочивший стул, успел пристроиться к женщине с шиньоном-коконом, пока не погас свет, или еще не вошедший будущий зритель, смог без спешки спросить: какая дверь ведет в обитель Мельпомены, а может, кому-то надо успеть понять, что на предыдущем спектакле пятый и шестой персонажи все-таки были лишними – публика, господа, нынче не та, обмельчала, не видит искусство, или, чтобы светло-русый парень закончил рассказывать анекдот про заблудившегося медведя – на это ли нужно время? После его будет много. Но после. События закончатся, царства растворяться, захочется ощутить колючий, но приятный ветер, который только за этот день сломал с десяток вееров, чтобы на него обратили внимания, и сейчас этой рваной бумагой пытается сыграть главную роль перед уходящими зрителями, но приходят рабочие сцены, и подмостки исчезают, гаснут рампы – ветер стихает. Все зрители ушли, лишь ширма не отпускает только что пропавших персонажей.
– Надо бы хоть выйти и сказать название.
– Так выходи.
– Я пошел… Здравствуйте, дамы и господа! Драма

 

ОБОЮДООСТРИЕ

– Вставай.
– Который час? – слышен голос из-за ширмы.
– Без четверти семь.
– Мне сегодня приснилось, что ты играешь на гобое. В зале не было крыши. Люстра была, а крыши не было. Я один хлопал. Все были в цилиндрах, – протирая очки, неторопливо говорит Иоганн.
– Тебе понравился сон? – спрашивает Яна.
– Мне понравилась ты. Ты была в желтом. И у тебя было темное лицо.
– Хорошо. Надо в город ехать, молоко везти.
– Уже встаю. Сегодня же воскресенье.
– Творог будешь?
– Да. Компот остался?
– Только брусничный.
– Я вот сейчас хотел бы сыграть на виолончели, а надо ехать. Надо ехать куда-то вдаль, везти молоко. Ведь лосинное молоко не вкусное. Зачем оно им? Полезное, – рассуждает Иоганн. – Пей, не пей, а все равно исход один. Если здоровья нет, то и с молоком не будет.
– Сегодня дождь будет. Воздух пахнет особо.
– Надо взять плащ.
– Почему у нас нет зонта?
– Потому же, почему у меня нет фрака. Зачем нам зонт? Здесь зонт не спасет. Плащ же с капюшоном.
– Да, плащ хороший.
– Ты еще не оделся, – снисходительно констатирует Яна.
– Я подумал, может, в город переберемся?
– Зачем нам в город, там машин много. Я слышала, что там аж пятьдесят тысяч живет.
– Ого!
– А раньше-то сами жили в городах и побольше.
– Так то раньше, – вздыхает Иоганн.
– В Германию-то хочешь?
– Уже нет. А ты в Петербург?
– Наверное, тоже нет. Компот еще налить?
– Налей, пожалуйста!
– В городе надо к Александру зайти.
– Да, да.
– Допивай, и поедем. Пора уже.
– Была бы у нас веранда. Сидели бы, пили настойку на свежем воздухе.
– Так у нас есть стол под навесом.
– Не понимаешь ты, Яна. На веранде более культурно. На веранде и на виолончели игралось бы по другому. Знаешь, раньше я думал, как вы русские можете сесть втроем или даже вдвоем и целый вечер пить? Мы тоже можем пить целый вечер, если мы собираемся большой компанией, а вот вдвоем. Потом я понял, что вы не ради водки или праздника собираетесь, а ради того, чтобы пообщаться. Высказать все друг другу, признаться в любви, поссориться, стать друзьями. У нас не так.
– Да ты сам давным-давно русский, от немца ничего не осталось.
– Наверное.
– Поехали, Ганя. Нас же ждут.
– Поехали.

Гаснет свет и через некоторое мгновение загорается.

– Сегодня обещали.
– А все равно лето хорошее.
– Садитесь вот сюда Яна Викторовна. Иоганн, а вы вот здесь рядом. Как поживают ваши лоси?
– Отелилась одна неделю назад. Правда, мальчика родила.
– А вы их не боитесь?
– Так я же их лосенок, чего мне бояться.
– Зоенька, у тебя есть квас или компот? – спрашивает Иоганн.
– Компот брусничный есть. Сейчас налью. А чай что же не будете?
– Чай я уже не буду. А где Федор? Небось, на рыбалке?
– На ней.
– В прошлом разе я тебе книгу давал, осилила?
– Нет, не для меня такие книги. Там не о жизни. Сюжета нет. Неужели эта книга хорошая считается?
– Да, это не любовный роман. Здесь дух захватывает от стиля, красоты и глубины языка. Это, Зоя, даже не Достоевский. Достоевский – это  полноводная река, море, а мы хотим пить воду из маленького ручейка; нам нравятся его изгибы, прозрачность; мы наслаждаемся им, как ребенком, нежим его, оберегаем; его нет на картах... Спасибо за компот! Вы пейте чай, я подожду на улице. До свидания, Зоя!
– До свидания, Иоганн! Какой он у вас образованный, – говорит Зоя Яне Викторовне, когда Иоганн выходит.
– Сентиментальный. Над землей летает и спускаться не хочет.
– Здорово!
– Лучше на рыбалку пошел бы, да рыбы наловил.
– А он же ходит, он сам как-то рассказывал.
– Да что там ходит. Он мечтать туда ходит. Кошке на обед и хватает только.
– А Федор много приносит.
– У вас занавески новые что ли?
– Да. Сама шила.
– Мило, – вздыхает Яна, прощается и выходит.

Гаснет свет и через несколько секунд загорается.

– Мы поговорим, подумаем.
– А что тут думать, Яна?
– Ганя, до города пятьдесят километров, а репетиции должны быть не менее двух раз в неделю.
– Давайте три раза, Александр, вы согласны? – будоражил пространство Иоганн.
– Иоганн! – вспыхивает Яна, а потом тихо. – Поговорим дома… может, еще какие идеи придут.
– Ладно, ладно. Мы ответ дадим вам завтра, Александр.
– Вернее всего, ответ будет положительным. Но нам надо спланировать ведение хозяйства, ведь у нас лоси, пчелы, цветы, на это требуется время и провалов быть не должно, иначе загубим то, что когда-то вынашивали бережно и ласково. Я понимаю, что музыка для всех нас имеет определенное значение. В прошлом мы ей жили: кто более, кто менее, кто вообще оказался здесь из-за нее. Сейчас у нас другая жизнь. Да и мы уже не молоды. Не надо делать резких движений. А если все получится, мы дадим о себе знать. Виолончель есть, гобой, как я поняла, будет, а вот фортепиано в школе приличное?
– Я в тебя влюбляюсь снова.
– Я дала какой-то повод? – и уже Александру. – Мы пойдем, еще надо черенки купить.
– Пока, Александр!
­– Пока, – улыбаясь, говорит почему-то шепотом Александр.

Гаснет свет и через некоторое время загорается.

– Я вот тут подумал, что молодость противопоказана людям прагматичным, умным с определенной целью в жизни, а также людям совершенно бездарным, праздным. Их надо сразу выпускать в сорокалетний возраст, давать профессию, льготы и гарантированную пенсию, к чему они, собственно, и стремятся.
– Слушай, Ганя, ты знаешь, что ты на немца не похож. Как раз немцы прагматичны и стремятся к гарантированной пенсии.
– Это, в общем. Нельзя говорить, что все русские пьют, хотя так думаю почти все, кроме русских. Так вот. Если бы предложили профессию, социальное обеспечение, пенсию в будущем, но сказали, что вам будет сразу за сорок, то большинство бы согласились. А все потому, что они ничего больше не умеют делать.
– Из той большой части, кто ведет такой образ жизни, некоторые с тобой согласятся, но будут продолжать жить также; у некоторых будет отговорка, что зарабатывать деньги – это тоже искусство; некоторые будут смотреть с завистью, но только, если у тебя все хорошо (в материальном плане), а если нет (тоже в материальном плане), то – с ухмылкой, и еще выблюют на тебя американское словечко неудачник.
– Я думал, что ты со мной спорить будешь, а ты вроде как соглашаешься.
– Помечтать же можно.
– Ах вот в чем дело.
– А что ты полагаешь, что я, сидя в этой глуши, буду пытаться зацепиться за облака, а потом, чтобы пролетев чуть-чуть, насладившись видами внизу, всего лишь грохнуться туда? Мне не надо… Осторожно, яма! Ты хочешь угробить и машину и меня?
– Я не могу себе этого позволить. С кем и на чем я буду ездить на репетиции.
– Не дури. Смотри на дорогу.
– Дурь мне помогает жить. Без дури  я не любил бы тебя. Любовь бы давно превратилась в привычку; без дури я давно бы уже распустил пчел, а так даже ульи с резьбой, а вместо ножек кариатиды; без дури я бы не спас виолончель Гаспаро да Сало XVI века; не встретил тебя и не любил бы до одури.
– Я тоже люблю тебя.

За ширмой мелькали деревья.
Погас свет. Яна и Иоганн переодеваются за ширмой. Свет загорается.

– И рыба тоже. Сметану захвати.
– Она уже на столе.
– Смотри, какая бронзовая! Уф! Наконец-то поедим. Куда я дел нож?
– Вот он.
– Так. Наливаю.
– Хлеб будет готов минут через пятнадцать.
– Я хочу выпить, Яна, за лес, за его чудесную музыку.
– За дары его.
– Ну и… за дары.
Выпили. Ужинают.
– А почему мне приснилось, что ты играешь именно на гобое?
– Ты же знал, что Александр играет на гобое, вот и приснилось.
– Это знак.
– Какой еще знак? Перевернулся бы на другой бок, могла бы присниться водосточная труба.
– А еще у тебя на пюпитре вместо нот лежали стихи, сейчас только вспомнил. Половина написана сверху вниз, половина, как обычно – слева направо. Потом ты оказалась в зале и чем-то была недовольна.
– Наверное, играли фальшиво.
– Затем ты, выходя из зала, обернулась и захлопала, и пошла в буфет пить кофе. Ощущение было, что я вижу тебя в последний раз.
– Еще спроси меня: А вдруг это правда?
– Ты вот смеешься, а я и впрямь это хотел спросить. У тебя никогда не было такого состояния, когда чувствуешь чего-то непонятное, но чувствуешь телом: то покалывает в боку, то судорога пробежит, то задрожит рука.
– Может, это старость? А как ты сам думаешь, было у меня такое?
– Наверное, нет.
– Вот видишь, ты разговариваешь сам с собой. Задаешь мне вопрос, на который сам знаешь ответ.
– А почему у меня такие ощущения есть?
– Трудно доказать человеку, который боится темноты, что там, в темноте также безопасно, как и днем, просто у ночи цвет черный всего лишь.
– А гобой – это фаллический знак, я понял. Где наше ложе?
– Это ты ко мне пристаешь только потому, что был знак?
– Нет, я желаю тебя без знака. Слышишь, Эрот нас зовет, играя на рожке.
– Пойдем, сказочник Гауфф, перевернем мир.
– Полетели!

Гас свет и снова загорался.

– Я видел их в большом ведре.
– Которое с погнутой ручкой?
– Да.
– Я с тобой с ума сойду. Этого ведра у нас нет уже недели три.
– Я видел его на днях. Пойдем, посмотрим.
– Пойдем.
– Надо Александру сообщить наше решение, но мы так и не поговорили.
– Да. Надо лосей чуть раньше кормить и сказать Григорию, чтобы приезжал за цветами раньше.
– Я скажу.
– А если он не сможет? Ведь все время приезжал в восемь.
– Я поговорю с ним. Вот в этой кладовке ведро. Сейчас включу свет. Вон оно. Вот и ножницы для цветов. Эти?
– Ты кто?
– Чего?
– Я это ведро отдала вместе с цветами, когда приезжали из Бербенстапа. Много взяли цветов, вот я с ведром и отдала.
– Ну, тогда я не знаю.
– Ты по этим делам мастер, может, объяснишь?
– Ни по каким делам я не мастер. Может, они сначала взяли, а потом освободили ведро и поставили куда-то, а ты и не заметила.
– Я сама ставила ведро с цветами в машину. И ручкой помахала им на прощание.
– От ведра?
– Я серьезно.
– Может, они приезжали, когда нас не было.
– Специально приезжали сюда за столько верст, чтобы ведро вернуть. Я им сказала, что ведро они могут оставить себе. И тем более оно как-то оказалось в кладовке, а в нем еще и ножницы.
– Тебе ножницы были нужны? Вот они. Пошли. О, Самарканд к нам в гости. Януль, давай чай попьем.
– Давай. Только откуда ведро появилось?
– А мы сейчас у Самарканда спросим.
– Ты еще у Иннокентия спроси, он тебе точно ответит.
– Еще только восемь. Наверное, по делу пришел.
– Конечно. В такую-то рань.
– Здравствуй, Самарканд!
– Здравствуй, Иоганн! Здравствуй, Яна! Я к вам с подарком.
– Это с каким еще подарком?
– Смотрите, это персики. Родственники прислали.
– Ух, ты! Спасибо! Идем чай пить.
– Чай – это хорошо! Иоганн, как ты думаешь, возвращаться мне домой? Ты же не вернулся.
– Трудно на этот вопрос ответить. Как ты сам чувствуешь? Мне было некуда ехать, да и Яну встретил. И грехи у нас разные. Если чувствуешь, что будет стыдно, не возвращайся.
– С одними родственниками общаемся хорошо, письма пишем друг другу. С другими – нет. Одни стыдятся, другие, вообще, осуждают. Может, здесь остаться, как вы с Яной?
– Женись и оставайся.
– У нас тепло. Фрукты. Девушек много. Здесь не много. Здесь не такие девушки.
– Если чувствуешь, что тянет в родные места, лучше езжай, – говорит Яна, разливая чай. – Иначе тоска съест.
– Правильно Яна говорит о тоске. Может, там, в соседнем городе поселиться пока? Дальше видно будет. Я вас в гости потом позову. Приедете? Нет, вы не приедете. У вас здесь столько дел. На кого вы все оставите? Без родственников плохо. Нас у матери восемь. Я второй по старшинству. В детстве я боялся стрекоз. Я думал, что у них жало на хвосте. У нас было три кошки – одна очень похожа не вашего Ипполита, – и две собаки. Большая беседка была. Там мы все летом ели и чай пили. Сейчас в доме остались старший брат с женой и две сестры. Они перестроили что-то там. Как пишет сестра: все стало по-другому. А вы здесь все время будете жить?
– Да. Да, Яна?
– Я да. Это у тебя появляются идеи переехать то в Чили, то на какие-то Никобарские острова, то хотя бы в соседний город.
– Она плачет иногда от того, что я от нее уеду. Я могу уехать не от нее, а с ней. Вернее всего, мы отсюда никогда уже не уедем. Наши корни глубоко в этой земле. Их едят черви, грызут кроты, поражают болезни, но им уже невмоготу вздыматься вверх, превратившись в крылья.
– Самарканд, вот печенье, угощайся.
– У тебя, Яна, всегда вкусное печенье. Вот поеду домой, обязательно возьму рецепт.
– Могу сейчас написать.
– Сейчас не надо, потеряю. Потом перед отъездом. Ты мне его еще расскажешь, хорошо?
– Хорошо.

Свет гаснет, и Иоганн с Яной идут переодеваться. Свет снова загорается.

– Ты когда вернулся?
– Минут двадцать назад.
– А я не слышала.
– Конечно, хоть выноси все.
– Есть будешь?
– Мне надо поверить в бога. Кто бы меня мог научить, как это все делать? Там какие-то правила есть. Ах да, и есть я буду.
– Ты что несешь?
– Что, что? Как мне первый шаг сделать в этом направлении?
– А чего ты вдруг решил покориться богу?
– Во-первых: я ему покоряться не буду, я ему буду поклоняться, во-вторых … А что во-вторых? … Забыл. А, вспомнил: я буду молиться, значит он меня услышит, а если услышит, то я возьму на себя смелость попросить его часть моих дел взять на себя, что ему стоит. И мне легче будет. Все просят. Агаркины говорят, Симон рассказывает. Помнишь, у него трактор появился, а откуда?
– И откуда же? – прищурив глаза, с легкой еле заметной улыбкой спрашивает Яна.
– Возвращался он как-то домой, но не дорогой, дорогу от дождя размыло, а полем. А там трактор стоит. Думает, откуда здесь трактор. Село поблизости в тридцати километрах. Уже темнело. Не стал он любопытствовать. Утром идет опять через поле, глядь, а трактор до сих пор стоит. Подошел к нему, а там никого. Покликал он, да сел за руль. А чтобы кривотолков было меньше, сказал, что денег у кого-то занял или что-то в этом роде. Месяца два до этого просил у бога трактор чуть ли не каждый день.
– И ты во все это веришь?
– Нет, но факты на лицо.
– Какие факты. Марьи накурился и сочинил. А там и самому понравилась история. Да и давай всем рассказывать.
– А ты что ли слышала эту историю?
– Конечно. Только чуть другую, но смысл тот же.
– Ну да, ладно. А верить попробовать надо. Хоть занятье новое будет. Может, понравится.
– Как можно научить верить?
– С чего-то надо начинать? А кстати, мне какую религию выбрать? Чего ты смеешься?
– Останови меня, я сейчас умру от смеха.
– Смейся, смейся.
– Ты еще спроси, какая религия подойдет твоей внешности?
– Смейся, смейся, – с ухмылкой говорит Иоганн, и сев на скамейку произносит. – Вот уеду на Гоа, тогда будешь знать.
– Опять куда-то собрался?
– Спать пошел.

Гас свет и снова зажигался, после того как герои возвращались на сцену.

– Мне достаточно свеклу и сметану.
– Ты что-то ел?
– Мед.
– А я борщ хочу.
– В бога верить не обязательно, надо, чтобы он поверил в тебя. Симон сегодня трактор утопил.
– Как это он умудрился?
– Напился. У него сегодня день рождения.
– Так еще только пятый час, а он успел напиться и трактор утопить.
– Он уже успел протрезветь. Бог дал, бог и забрал.
– Это ты о чем?
– О тракторе, – со вздохом произнес Иоганн.
– А что так грустно?
– В океане хочу искупаться, – уже с глубоким вздохом.
– А при чем тут трактор?
– Какой трактор?
– Все понятно.
– Трактор плавать бы умел,
    Бог бы просто офигел.
– Что это с тобой?
– Я хорошо плаваю, ты знаешь? Я Гиблартар переплывал, – произносится в задумчивости, и дальше также. – Был на могиле Пастернака. Загажена. Я попытался почистить, не получилось. Когда мне было шесть лет, на моих глазах убили девушку ножом в живот. Она умерла не сразу. В пятнадцать лет я уже хорошо разговаривал по-русски. Я сел на котенка, когда мне было года четыре. Он умер. Потом умер я, когда узнал, что Анна выходит замуж. Я смотрел на свадебную процессию с третьего этажа и у меня было ощущение, что все происходящее вокруг, меня не касается. Я рассматривал это все с предельным вниманием, но не более; разглядывал каждую улыбку, каждый жест; отмечал удачные мазки художника, влекущие за собой впечатление заката, хотя был немного перебродивший полдень; осыпал презрением лоснящегося священника; заглядывал в вырез мне не знакомой, приглашенной по этому замечательному поводу гостьи; спотыкался о голубя; но если бы даже в эту веленевую церемонию попала бомба, я также трепетно проникся бы новым сюжетом, а может, меня отвлек бы от этого зрелища голос смотрителя музея, я этого не знаю; возможно, телефонный звонок оторвал меня от этого глянца и я, спустившись, продолжил путешествие в детство, где в три месяца от роду ломаю ключицу; в шесть лет пытаюсь читать «Фауста»; а много лет спустя вспоминаю это с гордой ухмылкой и первый раз вслух.

Свет гаснет. Переодевание. Загорается свет.

– Яна… Ян… Ну, Яна. Просыпайся… Я-на.
– Дай поспать.
– Так, так. Просыпайся.
– Что случилось?
– Мне скучно. Я уже полчаса не сплю. Просыпайся.
– И я уже полчаса из-за тебя не сплю.
– На земном шаре солнце. Пойдем на речку.
– Пойдем… только часа через полтора.
– О, нет! Все персонажи из сказок разлетятся.
– Ну и хорошо.
– С тобой хотела познакомится фея.
– А принц со мной не хотел познакомится?
– Принца ты не интересуешь.
– А кто его интересует, ты?
– Его интересует принцесса.
– А почему фея хотела со мной познакомится?
– Она узнала, что ты очень чудесная женщина.
– Она мне что-нибудь подарит?
– Она тебе подарит запах утреннего леса и букет полевых цветов.
– А ты, что подаришь?
– Свежесваренный кофе.
– Ну ладно, тогда я прощу все твои утренние издевательства.

Выключается сет и почти тут же включается.

– Кофе готов, вставай.
– Иду.
– Сегодня обещали грозу.
– Птицы?
– Да. У нас сегодня репетиция, помнишь?
– Да. Эх, давно не играла.
– Представляешь, трио инструментов: струнный, клавишный, духовой. Мы как джаз зарядим. Бетховена тоже можем сыграть. Хотя маловато инструментов для того и для другого.
– Потом кого-нибудь еще найдем.
– Дай сахарницу… Вчера, где пустырь, вон в той стороне, на холме неожиданно появился олень с четырьмя самками. Посмотрел на меня, хрюкнул и вправо по холму погнал в лес самок. Если бы вздумал напасть, несдобровать мне. Деревьев вокруг нет, спрятаться не за что.
– Это что. Я вот неделю назад в такой ситуации с медведем встретилась. Бог миловал.
– Рядом стали ходить. Будь осторожней.
– Пошла я на ферму.
– Мы же в лес собирались.
– Давай позже. Столько дел. А если дождь пойдет, потом по судорожице плыть. Да еще и репетиция сегодня. Цветы надо подготовить для Григория. Сапоги не могу найти. Ты не знаешь, где они?
– Это, которые на каблуках?
– Да, да, ботфорты, белые. Решила на ферму в них пойти. Пусть лосихи позавидуют. Вот они. Сейчас резиновые в моде.

Становится темно и через пару-тройку секунд свет загорается.

– Александр, наверное, поймет, что мы не приехали из-за дождя.
– Наверное.
– Как идти к реке, по правую сторону стоит осина, нижние ветки сухие. Никогда не замечал. Замечал, как появляются листья, как желтеют, а ветки сухие не замечал. Вот так наши родители стареют, а мы не замечаем. Тебе надо будет привыкать к фортепиано, ты же давно не играла. Пальцы слушаться не будут. Я знал одного пианиста, так у него фамилия – Питер. А у тебя девичья фамилия как звучит?
– Миленская.
– Я никогда не замечал подлинного движения реки. Течет себе и течет. И если бы нас ничего не держало, мы прыгали бы в воду и плыли, и плыли; и исчезали бы грехи, потому что они появляются только тогда, когда нет движения, когда есть время на них. У тебя есть грехи?
– Смотря, что ты понимаешь под этим.
– У меня их нет. У меня на них нет времени. А если нет времени, то и их нет. У меня есть время на добро, то есть я стараюсь, чтобы оно было. Для многих благотворительность – это добро. Это вынужденное добро. Это излишки, которыми ты пытаешься делать добро. На это не надо времени. Это за тебя могут сделать даже другие. (Режиссер два раза хлопает в ладоши, Муциу замедляет речь с нарастающим итальянским акцентом) Что-то я заговорился. Пора художнику рисовать опочивальню с томной тенью от свечи; откинутый уголок одеяла; еле заметный выдох взбитых подушек; и потрепанный зеленый бархат прячущихся за свисающий полог бугристого одеяла тапочек…
– И теплый скрип половиц, заставляющих морщится; ожидающее вдохновение пространство, растворяется бархатистым раскатом грома, после которого аромат волнующе изгибающей плоти, соприкасаясь с запахом легкой гари, перерастает в дурман и, рухнув через некоторое время, стихает, дав проявиться лишь шелесту дождя за окном, – полуобморочно молвит Яна, и рука, обмякнув, лижет потрепанность зеленого бархата.

Темно. Переоблачение. Светло.

– Рая умерла сегодня ночью. Та, которая на почте работала.
– От чего?
– Простудилась. В городской больнице лежала. Вроде говорили, на поправку пошла, а сегодня ночью умерла. Немного смурная была, злилась бывало ни с того, ни с сего, но, в общем, хорошая была женщина. Она письма брала в руки, будто перышки, боялась надломить, помять. Она старалась быстрей доставлять письма адресату, словно это были снежинки, которые могут растаять; и подавала их на двух ладонях, как подают важные документы на подносе венценосным особам. С той внешней ее хмуростью это было особенно заметно. Один раз она, отдавая мне письмо, сконфуженно извинялась, что слегка его намочила и, что мысли могут расплыться (заметь, не буквы, не слова, а мысли). Я сразу не поняла, а она стояла и не уходила, как будто ждала, когда я распечатаю конверт и начну читать. И, удостоверившись, что все нормально, слега наклонив голову, попрощалась и ушла.
– Поразительно.
– Да.
– Поразительно, что ты все это замечаешь.
– Но это сразу видно. А есть там Галина, вот она сучка. Я ей однажды сумку сургучом опечатала.
– Как это?
– На очередной ее всплеск эмоций я спросила, где она купила такую красивую сумку? Попросила посмотреть. И вместе со словами «Такую ценную вещь нужно опечатать, не дай бог, что случится» помазала сургучом и поставила печать пятьдесят восьмого почтового отделения. После этого печать не дается посетителям.
– Это произошло примерно полгода назад?
– Где-то так. А как ты догадался? Тебе кто-то рассказывал эту историю?
– Нет. Просто с полгода назад Галина перестала со мной здороваться.
– А со мной здоровается. Я забыла спросить: ты будешь обедать?

Снова тьма. Шуршание одежды. Свет.

– Надо жестью снизу пройтись по всему периметру. То-то Чашка сегодня вся взъерошенная.
– Она с кабаном не сладит.
– Да, такую дырищу только кабан способен сделать. Я километрах в трех отсюда наткнулся на заброшенный дом; даже не дом, а небольшую часть его: одной стены нет, крыши нет; другая стена всего в два бревна; древесина вся сгнившая, но цвета сумасшедшего: ярко оранжевого вперемешку с черным и насыщенного бурого. Глаз не оторвать. Возможно, только для меня это – сумасшествие. Все мешалось с красками заката, что и давало такой эффект. Когда-то там кто-то жил. Потом умер. Потом умерли все, кто его знал. Потом – все, кто его помнил. И его как будто не было. А тогда зачем он жил?
– Исключительно этот вопрос и будет вечен, все остальное исчезнет когда-нибудь. Хотя и этот вопрос исчезнет, когда его некому будет задавать.
– Ты хочешь сказать, что человечества не будет.
– Только не говори, что человек живет вечно.
– Душа же живет.
– Да стоит лишь Земле изменить радиус орбиты на немного в ту или иную сторону, что вполне вероятно пусть и через миллионы лет, или тот же человек расколет Землю неосторожным взрывом, или произойдет какая-нибудь плановая климатическая катастрофа, то последствия трудно представить. И ничего не останется при температуре в плюс или минус пятьсот градусов. И куда же денутся счастливые или несчастные на все времена души? Переселятся на другие планеты? Сгорят? Заморозят себя до лучших времен? Не будет Земли. Да, возникнет новая цивилизация где-то. Но там будут свои законы, правила, возможно, религии. И другим цивилизациям будет наплевать на примитивные понятия, изобретенные недалекими умами человечества. Но всего этого мы не узнаем. Земляне пытаются оставить след в галактике, запуская в космос предметы своей истории, в надежде, что они вечно будут там летать. Если это даже и так, то возможно ли, что, к примеру, выпала всего одна капля дождя, то она попадет именно на тебя? Но все еще впереди. Оптимизм и разум двигает прогресс разума, а религия и надежда на кого-то тянет это все вниз.
– Разум двигает прогресс разума?
– Да, именно так.
– Почему у меня сейчас такое состояние, когда мне кажется, что я похож на автомобиль, у которого закончился бензин. У меня ничего не сломано, все работает, я знаю куда заливается бензин, но его просто нет. Я знаю, где он продается, но поехать не могу потому, что его нет. Только человек может залить. Но я даже не могу его попросить, я не умею разговаривать. Я такая махина, и в то же время – ничто.
– В таком состоянии ты можешь заполниться метаморфозами. Будет появляться то, о чем ты никогда не думал. Это может быть, как на благо, так и во вред. Придет тебе мысль, что ты можешь стать президентом и уйдешь с головой в политику.
– Это во благо или во вред?
– Это во вред. Представь себе: президент России с именем Иоганн.
– Даже если канцлер Германии, то это тоже во вред. Это скучно. Это всего лишь власть. Это всего лишь деньги.
– Может, пылесос купим?
– Лучше пианино.
– Пойдем лучше спать.
– Лучше пианино.

Погас свет. Через секунд эдак пять зажегся. На сцене Яна в детстве, ее отец и мать.

– Яна, принеси папе ноты, они на кровати лежат.
– Спасибо, дочка! Хочешь на пианино научиться играть?
– Нет… Хочу.
– Вячеслав, задуришь ей мозги с детства музыкой, будет она потом мучиться.
– Она будет счастлива.
– Пусть лучше станет, например, бухгалтером. Профессия будет.
– Профессия будет, а страсти в жизни не будет. Столица Индии?
– Дели.
– Столица Мадагаскара?
– Антананариву.
– Столица Филиппин?
– Манила.
– Молодец, дочка!
– Всякой ерундой ей забиваешь голову.
– Почему ерундой? У меня дядя живет в Аргентине. Столица Аргентины?
– Не помню.

Все те же манипуляции со светом.

– Иоганн, поехали в Аргентину?
– Поехали. А почему в Аргентину?
– У меня там родственники.
– А ты с ними общаешься?
– После смерти отца нет. Месяца три назад я им письмо написала.
– А где они живут в Аргентине?
– Где-то под Буэнос-Айресом. От них пришло письмо… сегодня.
Выглядывает солнце.
– Как у них дела?
– Они приглашают нас в гости.
– Это невозможно, столько дел... Я согласен!

Гаснет свет. Зажигается свеча.

Перо опускается на правое плечо Яны. Она, недоповернув головы, искоса посмотрит на него. Иоганн, всего лишь выдохнув, вспугнет его, и оно, покачнувшись, оторвется от восьмидесятипроцентного хлопка насыщенного желтого цвета и полетит, нехотя отрываясь от земли все больше и больше. Через минуты полторы его можно будет видеть спускающимся на пушистый рыхлый мох массивного пня. Взгляд Яны с естественным прищуром до сих пор провожает парение, пересекаясь с взглядом Иоганна, иногда убегающего то на верхушки сосен, то на белостанную березу.
У Яны и Иоганна появляется надежда, такая же хрупкая и пугливая, уехать из прошлого. Они понимают это. Поэтому и смотрят на порхание откуда-то взявшегося перышка, надеясь увидеть в нем ответ. Но оно падает с пня и прилипает к влажной земле, да и ветер утихает.
Солнце прячется за тучу. Туча, как выворачиваемая на изнанку добротная шуба, лоснится, прихорашивается, снимая с себя, одолженные ветром бигуди и, затем опять выпускает на сцену конферансье веселить публику перед анонсированной трагедией – пошел дождь. Он уже окончательно пресекает попытки взлететь надежде и смешивает с грязью белое в прошлом перо.
Дождь идет всю пятницу, и лишь в субботу после обеда начинает стыдливо извиняться: меня так прорвало, еле-еле смог остановиться.
Частенько гаснет свет. Зажигаются свечи и керосиновые лампы.
В сенях немного протекает крыша. Капли мерно падают на пол и скатываются в щели.
Уверенность красок, что когда-то поразила Иоганна в заброшенном доме, исчезает. Зарождается вера в объемное черное. Молчание определяет стиль. Если долго молчать, приходят иные мысли. Их можно ощущать. Даже у борща появляется новый вкус. Прикасаясь к столу, осязается другая, более упругая фактура. Тени превращаются из персонажей плоских в барельефы, из барельефов в горельефы. У них появляется своя мимика, хотя и невзрачная, но появляется. Они посягают на отъединенность, но тут загорается свет, и исчезает даже мимика.
Вот Иоганн прокалывает отверстия в шапочках от желудя, а Яна поочередно переворачивая их, нанизывает на леску, вследствие чего получается занавеска, гулкий звук издающая.
Вдруг Яна встает со скамьи и идет в комнату. Проходя мимо окна, изображение ее немного размазывается, как будто кто-то смотрит с улицы на нее сквозь пелену уже состоявшегося во времени дождя. В комнате Яна раздевается и, ложась в кровать, зовет Иоганна и, когда он входит в комнату, она, откинув одеяло, спрашивает, поменял бы он вот это на что-либо другое, например, на музыку, на Штутгарт. Это есть маленькое восстание. Должна же она хоть раз взорваться. Это Иоганн выпускает свои фантазии наружу, а она молчит. Ей тоже хочется нырнуть в океан. Ей надоедает быть маленьким ребенком, лосенком, которого защищают и оберегают даже лосихи. Все ее спрашивают: не тяжело ли? Давай, мы понесем ведро, корзину, таз, кружку, наперсток, перо.
Она еще настолько шикарно выглядит, что Иоганн отвечает сразу и коротко: нет. Она начинает плакать. У нее не остается патронов. Она окружена. Восстание проваливается.
Как подходят друг другу свеча и молчание!
Уныло продолжает ныть дождь.  Хаотичная мерность притягивает к окну Ипполита, который тупо (а как еще) смотрит в нее, иногда поворачивая голову то вправо, то влево, но однообразие все-таки погружает его в сон, заставив очнуться лишь тогда, когда извинения дождя уже приняты. Наступает звенящая тишина, будто с паркета вступают на ковер.
Свеча гаснет, тени исчезают, молчание нарушается.

Загорается свет.

– И куда мы повесим желудевые жалюзи?
– Между наших двух берез, давай?
– Какая практичность!
– Это будет  искусством.
– Сейчас? Пусть немного подсохнет, а лучше завтра (смотрит на Иоганна). Ну, хорошо, только ради искусства. Пошли.
– Это же искусство, а как ты знаешь, красота требует жертвоприношений. Так вроде, по-вашему?
– Не совсем. И вообще, не она требует, а ты.
– Да, я. Ты знаешь, когда-то виолончель прикрепляли деревянными болтами к одежде, чтобы играть на ходу, например, в церковных процессиях, в общем, носили ее на руках.
– Ганя, возьми меня на руки. Пойдем к речке. К обрыву. Я – виолончель.

Становится темно.

Капли, все еще стекающие бесцветным оловом по стеклу, юлят по загадочной траектории, иногда соединяясь друг с дружкой; и так плывут рука об руку, впадают в ручьи, реки, растворяясь в бескрайней шири где-нибудь у крутого изволока. Но их замечают только на стекле, а потом они никому не нужны.

В полумраке.

– Эй, куда вы подевались? Чашка, где твои хозяева? Я вчера  заходил – никого не было, сегодня тоже никого. Все настежь. Уже ночь. Чашка, ищи. Сидишь, как тень и молчишь.

Конец. Яркий свет.

 

КАК ПОТАП ЧЕРТА ИСПУГАЛ

Но на самом деле все было не так. Рун, искусница все выносить за пределы сознания, и в этот рáз умудрилась увести Вениамину и Ко в лицедейство, там все организовать и как ни в чем не бывало вернуться назад, как раз в тот момент, когда послышались голоса Татьяны и Потапа, только что проснувшихся и плутающих в пространстве Ш-образного коридора все той же галереи. Вениамина А. и Рун находились в левой вертикальной палочке буквы, в самом ее конце, а только что проснувшиеся – в средней, и шли в сторону горизонтальной палочки, а дойдя до нее, остановились, думая куда повернуть. Решение пришло сразу, т.е. они повернули вправо наобум. Они искали туалетную комнату или того, кто бы мог указать направление к ней. Пройденные три двери были не закрыты на замок, и за ними находились похожие на спальни комнаты, четвертая была заперта, пятая еще перед одним поворотом направо была приоткрыта и являла собой гостиную; только шестая дверь была той, которая скрывала розовую нежность кафеля, белизну санитарной техники и огромность стеклянного тела с отражательной поверхностью. В нее и вошли путники. Татьяна тут же нырнула под душ, и Потап подумал, что у нее это не грудь, и не большая грудь, и даже не огромная грудь, это – сиськи. Она, кажется, говорила, что бóльшую часть хочет удалить. Еще он подумал, что он все-таки пойдет работать в зоопарк. Потом он уселся в кресло и смотрел на силуэт принимающей душ женщины.
А что представляет собой Потап, кроме того, что он о себе рассказал в монологах? Это высокий, здоровый мужчина с большой должностью, успевающий писать коротенькие рассказики о лунатиках и их друзьях инопланетянах. Он хочет быть одним из них. Лунатики у него размером с небольшую куклу, не больше. Они у него дебилы. Он их отправляет в Антарктиду выращивать, к примеру, овес, и они его выращивают. Как вам сюжетик? Или как приглашают лунатики в гости инопланетян. Веселятся, танцуют, и вдруг начинают отрывать друг другу головы, дерутся, смеются и не могут понять, где кто. Засыпают. Всё. Еще: лунатик-женщина играет в шахматы и неожиданно просыпается, смотрит – ух ты, беременная уже! Рожает инопланетянина, и улетают они на Луну. Такие содержательные рассказы. Он складно говорит, но пишет ужасно. Заговорит любую женщину, любую глупую женщину. Лицо его по форме напоминает яйцо. Впрочем, добр. Больше фантазирует, чем делает. Полностью утрачена способность стесняться. А пьет – аж лошади завидуют!

– Если не хотите балаган, давайте тематические чаепития устраивать или ведущие к интенсивной творческой активности мышления беседы проводить…
– Слышите голоса? – спросила Вениамина Александровна.
– Я их всегда слышу, – прислушиваясь, ответила Рун.
– Да, не те, реальные. Это остальные гости проснулись.
Заходят Татьяна и Потап.
– Привет, Тата и Пот! Посмотрите на них, воплощенные бесята. Волосы во все стороны. Обретайте позицию, скоро третий звонок. Вот они, те, кто… т.е. вы, те, кто отправятся с нами в странствие. Горящие путевки, горящие путевки, налетайте, раскупайте, раскупайте, налетая! Что переглядываетесь, испугались? Там дьявола нет, а если есть, то он малюсенький, безобидный, ну, отщипнет немного плоти – она ему очень нужна, печени чуть – он любит паштет, ущипнет за кишку, ну, появится у вас язвочка, ну, перерастет в прободную, ну, умрете вы… шучу. Вы же изначально бесята, ничего с вами не случится. Если чертята – тоже с ноготок – будут приставать, улыбнитесь им, иначе приключится с вами история каканибудь, как с тем же стеклодувом Яном Лугом. Спустился он как-то в брешь, о котором я Вени рассказывала, протиснулся он еле-еле, телесистый  он слишком был, идет, а тут чертенок его за левую фалду дергает, повернулся Ян, да как скорчит рожу, ну, чтоб поотстал этот малец, но тот все щиплет да щиплет, выпрашивает чавой-то – не понятно; алё-машир, господин черт, говорит стеклодув, отпихнул его и пошел себе дале. Над ним небо синющее с огромными как вареники ясками, впереди ячмень с долгой остью; идет он, наслаждается, душа теплая, будто подле битой печи сидит; ноги легкие, сами по дороге несут, голова ясная; вокруг красавицы-ведьмы летают, юбки во все стороны мечут, под юбками ничего, кроме естественностей – шалят, огниво распыляют, манят; справа холмы с шиханами, облысевшими местами. А чертята шмыг в небеса-то, вареники со сметаной умяли, и стало вмиг темно, спустились под землю-то, и давай огнем отрыгивать, навалилась духота, жажда навалилась. Невдалеке курились избы, и пошел стеклодув к ним. Зашел в одну из них, попросил воды, ему подали, а она оказалась горькой, выплюнул он, обругал хозяев и пошел к другой избе. В другой – вода соленющая, в третьей – гнилая. Побежал он к колодцу, зачерпнул ведро воды, вытащил, только поднес к губам, а она и испарилась, так и издох он от жажды. Так что улыбнитесь им, почешите бочок, они-то дорогу и обрызнут, идти легче будет, не стыдно идти будет. И яски поярче да попышней станут, а там напредки ваши сны. Хотите увидеть… Муциу пришел. Цветы кому?... Вениамина Александровна, да не краснейте вы, будет вам стесняться. Так и вы ночью не теряли время? Молодцы!... Продолжаю… Хотя не только сны, может, и фантазии, и мечты. Где у вас гороховый диван?
– Нет здесь никакого горохового дивана.
– Пойдемте, я сама найду. Вставайте, все вставайте, – идут по коридору. – Это что?
– Это гостиная.
– Нет, не подойдет… А это что за дверь?
– Кабинет мой.
– Он заперт.
– Конечно.
– Открывайте.
– Перестань, Рун, – говорит Вениамина, но идет за ключами.
Приносит. Открывает.
– Что я говорила, вот он, диван.
– Я знаю, что это диван, но он же не из гороха сделан.
– Цвет гороха.
– Ха-ха! Это цвет желтый, дико-желтый, шафрановый, если хочешь. А где отверстие?
– Под ним.
– Никакого там отверстия нет.
– Вы просто не замечали. Отодвигайте… Двигайте, Пот, двигайте. Вот оно, отверстие… Кто первый?
– Давайте я, хотя я не совсем понимаю, о чем идет речь, – улыбаясь, говорит Потап.
– Откуда здесь эта дыра? Потом разберусь. Ты, Рун, говорила, что там мы увидим свои сны, – сказала Вениамина.
– Что за чушь! – с насмешкой сказал Потап.
– Боишься? – спросила Рун.
– А мне все равно. Что делать?
– Убирай  специальную бумагу с отверстия и смотри.
– Так это обычная газета.
– Убирай и не спорь.
– Потап, осторожно, – молвит Татьяна.
Потап убирает бумагу, засовывает голову в брешь и через некоторое время высовывает.
– Ну что там? – взглядом спрашивают все, даже Муциу.
– Первый этаж.
– И все? – удивляется хозяйка галереи и смотрит в дырку, а там и вправду какое-то помещение, заваленное хламом.
– Это не тот вход, – спокойно говорит Рун. – Пойдемте лучше пить ром.
Все начинают смеяться, кроме хозяйки.
– Я не понимаю, откуда в моем кабинете отверстие в полу, и откуда ты, Рун, знаешь о нем? – с серьезным видом спрашивает Вениамина Александровна, но в кабинете уже никого нет, только Муциу стоит в дверях и, видимо, ждет свою Веню.

Черти и ведьмы попрятались, увидев огромное небритое лицо в форме яйца, а когда оно исчезло, повылазили.
– Что это было?
– На человека был похож.
– Да, не похож.
– Похож, я говорю.
– Вроде, чего его бояться, а все-таки неприятно.
– Так и в человека поверишь.
– Привиделось. Дай-ка еще затянуться.
– Я слышала, что человек может месяц с неба украсть.
– Сказки. Ты, наверное, в дьявола веришь?
– А как без этого. Без него мы бы пропали.
– Полетай лучше, проветрись. Ежели Фий у себя, залети к нему, пусть натолчет порошочка, коли новые косточки появились.
– Хорошо. Слушай, я, по-моему, залетела.
– Ты всегда куда-нибудь залетаешь, потом ищи тебя.
– Да, я не про это.
– А-ааа… Ну, вот.
– Ты не хочешь маленькую бестию?
– Хочу, конечно, хочу. Что говорят люциферы?
– Я не была еще у них.
– А чего выдумываешь? Лети. Мне надо еще дырку в потолке заделать.
– Все, улетаю.

Так как народу стало больше, то перешли в Г-образную гостиную. Расположились на П-образном диване, внутри которого стоял прямоугольный невысокий стол.
Сложнообразный выставочный зал сегодня не работал.
Раздается звонок в дверь.
Во время звонка: Татьяна открывала дверь в кухню, взгляд ее был направлен в пол; Рун лежала, раскинув руки, на большом, квадратном, высоком матрасе в гостиной и смотрела в потолок; Вениамина Александровна только что взялась за ручку холодильника, чтобы его открыть, но смотрела в сторону двери, в которую вот-вот должна была войти Татьяна; Муциу стоял с торца большого аквариума и смотрел на ампулярию, хотя он и не знал такого названия, руки были в карманах брюк; Потап садился на диван, голова была повернута вправо, и в поле его зрения попадали Муциу и Рун именно в такой последовательности.
На пороге стояли Рита, Андрей Бранн, Олег и Жаклин.
– Я отца ищу, – сказала Рита после приветствия. – Я вчера поняла, что вы из этой галереи и решила сюда зайти, может, вы знаете, где он. А это Андрей, Жаклин и Олег.
– Его здесь нет, но вы проходите, сейчас разберемся.
Пока они копошатся в прихожей, раздается еще звонок в дверь.
– Может, это он? – Вениамина Александровна спросила, а Рита шепнула, интонационно заменив слово «может» на слово «возможно» и вопросительный знак на точку.
Открывается дверь.
– А вас ищут, проходите, – сказала Вениамина А. мне, забыв поздороваться.
– Здравствуйте! – сказал я. – Это Светлана. – И, переступив через порог, спросил В.А. – А вы не знаете у кого ключи от моей квартиры? Не могу попасть к себе.
– Сколько слов за один раз, вчера такого не наблюдалось. Ключи у меня.
– Привет, пап! Это Олег, Жаклин, а это Андрей.

 

РИТА И АНДРЕЙ: ЗНАКОМСТВО

Наконец-то я возобновлю свое повествование. Мне кажется, я много пропустила. Ничего, ничего. Начинаю осматриваться. Нас приглашают куда-то.
– Проходите. В эту дверь, потом вторая дверь налево.
Идем по коридору, входим в дверь – еще более широкий коридор. Стены покрашены светло-серой краской. Пол из досок, покрытых лаком. На стенах фотографии – в основном лица, лица, лица, на одной два дерева, между ними дверь, в которую мы недавно вошли с улицы, над дверью вывеска «Галерея Венера». По обеим сторонам коридора стоят пуфики, тахты. Если бы мы остановились, я бы заметила во втором ответвлении направо (средняя вертикальная палочка буквы Ш) с правой стороны, свисающий почти до самого пола пятнистый плющ, а если бы приблизилась еще, то удалось бы заглянуть в комнату, где совсем недавно спали Муциу и Вениамина Александровна: она, оголив розовую сбитую ляжку и пупок, он, положив правую руку на ее бедро поверх одеяла. Я прикрываю дверь и заглядываю в другую комнату, где на огромной кровати разметались Татьяна, Потап и Рун – спят, если заглянуть туда же часом раньше, то можно было увидеть, как Рун извивается с членом внутри и почти безмолвно стонет. Но мы не останавливаемся, и весь этот вуайеризм становится фантазией, да и та вскоре лопается. Мы идем дальше. Слева дверь. Это, как я потом узнала, кабинет, в котором, когда входишь, справа стоит внушительных размеров письменный стол, слева шкаф со стеклянными дверцами, чуть далее (тоже слева) шафрановый диван в виде буквы Г и журнальный столик с незамысловатой узором по периметру и инкрустированным по центру корабликом на индиговых волнах. По правой стороне за письменным столом стеллаж. Не кремовых в полоску обоях висит пара черно-белых фотографий в толстых, темно-красных, узорчатых рамках и над диваном в углу кашпо все с тем же плющом обыкновенным, спутника, как правило, незамужних женщин, хотя и, выйдя замуж многие из них тащат его в свое новое логово, придумывая ему легенду, имя и иллюзию привязанности, чтобы не покушались на него неверные. Мы проходим эту дверь и входим в следующую тоже слева
– в гостиную. Эта гостиная известна в городе тем, что в ней на стене висит картина «Сердцебиение чаще, чем следовало бы», подаренная когда-то одним заезжим художником, впоследствии ставшим некой знаменитостью, но в большей степени достигнуто это было не мастерством, а эпатажем. Вениамина Александровна была вынуждена повесить эту картину у себя, дабы завлекать спонсоров и меценатов и заводить с ними нужные знакомства, хотя ей самой это сердцебиение не нравилось, потому что она его там не видела, и как, она говорила, можно увидеть эти сокращения, тем более в таком хаосе цветов. Тем не менее, эротичность этого произведения некоторых приводила в восторг, но доля искусственности в нем все-таки присутствовала. Она висела над вторым длинным стоящим почти напротив двери диваном, примыкавшему к П-образному через тумбочку, на которой стоял макет Вавилонской башни. Напротив П-образного дивана между окон висел телевизор, а в углах стояли полутораметровые в высоту акустические колонки. Справа от двери в некотором углублении стоял перпендикулярно двери, если она была закрыта, аквариум на коричневом комоде, вмещающий больше кубометра воды. В нем плавали две декоративные акулы и ползали с десяток ампулярий, на одну из которых до сих пор смотрит Муциу. Рядом с аквариумом лежал большой, квадратный, высокий матрас, на котором, раскинув руки, растянулась Рун.
Так предстала предо мной гостиная. Все начали располагаться на П-образном диване, а я тут же, не по своей воле, юркнула в карман, и теперь могла только слушать. Ну, ничего, не впервой мне вести повествование во мраке. Я сжалась в кулак и притихла.

– Можно кое-что вам сообщить, так сказать, дамы и господа, пусть будет так, – сбивчиво начала Рита, когда все (она подсчитала) были в гостиной. – Вот это Андрей… Андрей Бранн. Сегодня утром я рассказала ему о вчерашнем вечере, т.е. о его небольшой части, когда выступала, если я не ошибаюсь, Йоца. Она несколько раз произносила имя Андрей и упоминала о чердаке на одиннадцатом этаже десятиэтажного дома. Так вот, это Андрей живет на этом чердаке. Сначала я думала, что это игра, а то, что раньше мне рассказывал Андрей о неком сне, как предполагала я, было для него явью, но я не верила. Он мне начал описывать Йоцу – я и тут не поверила, может, он знает такую актрису и ее монологи, а я думала, что вы устроили спектакль. Потом он начал описывать Марию-Антуанетту и Сансона – совпадало, даже костюмы, но когда он начал утверждать, что королева настоящая и палач настоящий, я опять засомневалась. Он потащил меня к своим знакомым: Олегу и Жаклин, вот они. Они рассказали все точь-в-точь, как Андрей, и мы решили отыскать вашу компанию всю или поодиночке, чтобы понять, хотя бы что-то. Понимаете, если Андрей читает стихи облакам, разговаривает с ними, то я имею право сомневаться в реальности его слов, я не сомневаюсь в правдивости, но в реальности сомневаюсь. Мы с ним знакомы не так давно – месяца два, да и познакомились мы довольно-таки странно, но это не важно…
– Это очень интересно, – эмоционально произнесла Рун и, чокнувшись с рядом сидящей соседкой Жаклин, добавила, – расскажи, пожалуйста! Андре, ты не против?
– А странно ли знакомится молодежь? – спросила Вениамина Александровна. – Риточка, повествуйте. Андрей, как я поняла, не против. Смогите.
– Ну… могу… можно рассказать. В то время я брала уроки музыки по виолончели. Я фальшивила, я даже слышала, что я фальшивила, но все равно виолончель выдавала потрясающие звуки, фальшивые, но потрясающие. Но потом звуки исчезли, но это было потом. А сейчас в окно я видела какого-то сумасшедшего, бегающего по крыше. И вдруг он исчез и появился через неделю с виолончелью. Он садился в кресло на крыше, засовывал виолончель между ног и водил смычком по струнам, наверное, играл, но ведь звуков слышно не было. Но я научилась приближать его чердак к своему окну, и вот я слышу мелодию. Нет, не мелодию, а просто звуки, и понимаю, что это мои не получившиеся звуки, он отнял их у меня. Я заиграла и не раз не сфальшивила. Если его не было, я плутовала – учитель неистовствовал. Я не понимала. Я отодвигала его чердак так далеко, что забывала о нем, или высаживала между нами вековые деревья, или выстраивала небоскребы, но вскоре все спиливала и рушила. Не хватало умения или силы воли? Надо было прекратить это. Я ринулась к нему. Кто она? – спрашивали страдальцы, мимо которых я шла (откуда они появились, я так и не поняла), но как они могли говорить, если у них были вырваны языки, распороты животы, раздроблены хребты, отрезаны гениталии, вырваны сердца. Я искусительница, подумала я и остановилась – все исчезло. Они ошибаются,  решила я, и с этой уверенностью полетела дальше, отмахиваясь от черных ангелов. Я знаю, что это слушается абсурдно, но это было… Андрей открыл дверь голый, пробурчал: проходи, ложись, и исчез в лабиринте комнат. Так мои уроки и закончились. А потом он сказал, что никогда виолончели в руках не держал, даже не обнимал.
– Так вы не играли на виолончели на крыше? – спросила Вениамина Александровна у Андрея.
– Галлюцинации.
– Вот как надо знакомиться, – вторглась Рун.
– Мы отвлеклись. Где Йоца? если она вообще была, – продолжила Рита. – Что я говорю. Может, она, как виолончель, только мерещилась. Бывает такое. Воздушные инъекции, и наши видения уже гиперболизированы, мы готовы покорять мир, и мы его покоряем, потом на очереди вселенная, галактика, мы влезаем в их души, в их вакуумные и холодные души. А после покорения думаем, что можно было так далеко не залетать. Этих осколков метеоритов под кроватью уже столько, что горничная, которая на планете Экзо была булькающей синей жидкостью, устала очищать их от пыли и мелких предметов, прилипающих к ним. А где королева и друг ее? Сейчас тебе, Андрей, все объяснят, и сны исчезнут, хотя горничная мне нравилась, аккуратная. Она передавала твои письма мне, а ты сидел в другой комнате и отрывал крылья у бабочек – ты любил их, или выжигал имя на спинке любимого тушканчика – ты неожиданно захотел дать имя ему. Мы  с ней падали на кровать, и она читала мне твои письма и, конечно, себе. Если мы чего-то не понимали, она шла к тебе, и ты ей объяснял. Мы не знали, что такое арцайта и аё. Но не все нам было интересно. Мы пропускали что-то, и смысл не менялся, иногда мы пропускали смысл, но все равно читать нам нравилось. Я писала ответ, а горничная в это время смахивала пыль с планет. Он всегда заставлял меня думать, мыслить, превращать бред в логику, как, например, сейчас. Кто превратит?... Становимся серьезней и задаем вопрос: а был ли спектакль? Мне, наверное, из всех меньше всего интересует ответ. Еще корсиканцу все равно, ему еще больше все равно. Оу, корсиканец, привет! Салютик!... А чем вы джин разбавляете?...
– После этих слов она задумывается, но создается впечатление, будто она хочет еще что-то сказать, – говорит Рун прямо в камеру, но кроме нее камеру никто не замечает, как не замечают и режиссера, и осветителя, и всю съемочную группу, а Рун после заданной паузы продолжает. – Ей чем-то разбавляют джин, т.е. это я разбавляю ей чем-то джин. Она вспоминает о каком-то спектакле, где играла чью-то дочь – нет, наверное, сбой памяти, – ей видятся почерневшие пальцы правой руки, слышится голос: если я вытерпел боль пламени костра, то тебя, супруга моя, и подавно стерплю; теперь ты понимаешь, что надо мной вряд ли можно одержать верх.
– Что ты там бормочешь, Рун? – интересуется Потап и продолжает. – А Рита… Куда смотреть?... В эту камеру?... Рита всегда расстраивалась, когда бред становился понятным. Она уходила на крышу и предварительно хлопала входной дверью, имитируя уход со сцены… Снято? – убеждается Потап и застывает в прежней позе, а Рита между тем продолжает:
– Когда бред заканчивался, я несла чушь, лишь бы остаться на сцене, но вы же знаете, что она не вечна… Вот так мы и познакомились. Я поняла: не важно, чтобы с тобой говорили, отвечали, важно, чтобы тебя слушали… как, например, облака.
Я тем временем выползла из кармана и легла не диван. Но недолго я так пролежала. Пришлось взять ключи от нашей квартиры из руки Вениамины Александровны. Вспомнила, мы пришли за ключами, т.е. мы надеялись, что ключи здесь, так и оказалось. Не найдя нас вчера, Вениамина Александровна закрыла дверь, и они оставшейся толпой ушли. Хотя бы записку оставила. Я так поняла, часть компании, без нас и Риты (Рита ушла раньше) двинулись к Вениамине Александровне и здесь продолжали, так сказать, некое брожение. Но французско-инопланетной троицы здесь нет. Я их вчера не приглашала, думала, может, мой напарник их позвал, но, как сейчас понимаю, они сами, без приглашения, без предупреждения.
– Хочу еще сказать, – опять взяло слово Рита, – я видела, что вот этот мужчина, который корсиканец…
– Муциу его зовут, мы выяснили. Зови его просто Муц, быстрее будет, – вклинилась Рун.
– Значит, Муцио…
– Муциу.
– Муциу о чем-то говорил с Марией-Антуанеттой. Возможно, он сможет нам что-нибудь рассказать, но он не знает русского.
– Я знаю французский и итальянский, – вмешалась Жаклин.
– Хопачки, здорово! – с восторгом воскликнула Рун.
– Можете спросить, о чем они говорили, кто они и тому подобное? – продолжила Рита.
– Конечно, – подтвердила Жаклин и спросила уже всех. – Никто еще с ним не разговаривал?
– Нет.
– Вениамина Александровна, а вы как с ним общались? – спросила Рун.
– Никак.
– Все понятно. Спроси еще: кто он, что он. Может, они из одной шайки?
– Хорошо… Муциу, расскажите о себе и о чем вы говорили с Марией-Антуанеттой, может, с Йоцой и Анри. Куда они подевались? Я с ними познакомилась примерно полгода назад в странном месте и не менее странной обстановке, а потом они пропали. Может, вы что-то новое нам скажете. Вы, надеюсь, знаете кто такие Мария-Антуанетта и Анри Сансон? Так вот это именно они. Лучше все-таки на итальянском? Да, я поняла. Меня зовут Жаклин. Французское имя. Вам, наверное, знакомо такое. Кому сказать? Ей? Он не может выговорить ваше имя и отчество полностью, поэтому, говорит, будет называть вас Вени. Он говорит, что вас любит (слышатся возгласы, удивления, одобрения). Не смущайтесь… Мужчины быстро влюбляются, но и быстро остывают. Видите, среди мужчин нет возражений, значит, они согласны. Закрываем эту тему. Возвращаемся к предыдущей. Я напряженно вас слушаю. Напряженно потому, чтобы лучше вникнуть. С итальянским меньше практики, тем более вы будете подмешивать corsu… Мы слушаем.
– Пусть будет как в фильмах, оригинального языка слышно не будет, – предложил Потап.
– Хорошо, – приняла Жаклин.

 

МУЦИУ

встал, потом сел. Взял с блюда яблоко, откусил, положил на стол. Встал, взял бокал, поднял его, будто в преддверии тоста и произнес:
– Давайте выпьем за женщин, которые украшают наш стол!... Я приехал сюда на выставку. Мне очень понравились картины этого господина, но он, я слышал, их не продает, но об этом позже. Я родом из деревни Эрбалунга, что под Бастией – это на самом севере острова… Я опишу, как я одет и как выгляжу. Это для читателей, ведь они не видят меня, как вы. На мне черные брюки и бледно-розовая рубашка – сейчас я понял, лучше было бы наоборот. Черные, вьющиеся, средней длины волосы. За левым ухом, вот здесь, шрам – было дело.
– Какое? – опять вмешалась Рун.
– Партикулярное… Высокий, в теле, католик. Дóма в спальне солнце летом касается моих пяток только после десяти часов утра. Оно весь день скачет по комнате, потому что у меня два окна – одно выходит на юго-восток, другое – на юго-запад. Штор нет, не предпочитаю. Бизнес – ловля рыбы. Во всех комнатах много комодов, тумбочек, шкафчиков, бюро, этажерок – нравится большое количество мебели. В каждом ящике, на каждой полке что-нибудь лежит. Люблю жареные каштаны, кальмары и живопись. Один раз играл в спектакле – кстати, какая-то русская пьеса, не помню названия. Кровать стояла на сцене, огромная рыжая кровать, стол оранжевый, три стула подобного цвета и все. Что играл и как не помню. Одну сцену помню, когда, вроде как, едем на автомобиле: мы сидим за ширмой, а зрителям видны наши тени… Давайте выпьем за то, что я буду иметь такую возможность у себя дома, рассказать друзьям о моих новых русских знакомых, о их необычайном гостеприимстве и интеллектуальном беспределе (некоторые начали пожимать ему руку – я в этом не участвовала, некоторые целовали в щеку)… Знаете, что я вчера заметил?...
– Он заметил, что моя юбка тусклая – бледновата зелень стала.
– Ой, он увидел пятно на моей кофточке от ревеневого варенья… хотя вряд ли, наверное, пялился на мою грудь.
– Он усмотрел во мне любителя алкоголя – да, я люблю ром, ты любишь жардиньерки, а я – ром.
– Все-таки прыщик я плохо замазала.
– Он подумал, что у меня депрессия, бо-бу-боэ.
– Все видят во мне королеву, а женщину не замечают, только герцог де Лозен любил меня.
– А нас вчера не было.
– Я всегда не улыбаюсь, не вижу надобности, т.е. я никогда не улыбаюсь… очень иногда.
– А может, я горжусь засосом мадам Бекю – надо же так уметь оставлять отпечатки на всю жизнь.
– Неужели морщины мои видны даже в темноте?
– Обращать внимание на такие мелочи не стоило бы. Ну, нет одного пальца – может, краски не хватило.
– Нет, нет, не это я заметил, я заметил, что… может, мне показалось, я не мог спросить, со зрением думал что-то не то, но вчера все цвета были черными и белыми – это было на самом деле так? Но картины-то были цветными…
– Это снимали черно-белое кино, – тут же объяснила Татьяна. – Живопись не трогали.
– Кто снимал, никого же не было.
– Как это не было. Вы разглядывали краски, мазки. Вы даже меня не замечали. Вы помните меня?
– Так это вы были в картинах?
– Вот-вот. Там вы меня в монокль подглядывали, а я в стороне стояла, и вы ноль, т.е. я ноль для вас была. Вы ничего не видели. Я что ли настолько неприметная? Неужели во мне нет ничего привлекательного? Посмотрите… Правильно смотрите.
– Грудь?
– Она самая.
– Это не самое главное в вас. Вы очень обаятельная девушка. У вас красивые руки, тонкие пальцы.
– Ой, вы, правда, так считаете?
– Правда.
– Ой, спасибо! – смущенно пролепетала Татьяна. – Но съемочная группа быстро уехала, а налет монохрома остался и держался весь вечер и всю ночь.
– Как у вас здесь все странно происходит, и вы не удивляетесь. Говорил я вчера с Марией-Антуанеттой. Она мнит себя королевой, не хочет выходить из роли, она же актриса, как я понял. Показывала мне листочек с какими-то цифрами, может, номер телефона…
– Это я ей писала, – сказала Жаклин, – на всякий случай, если потеряемся, но не успела дописать адрес и объяснить, как этими цифрами пользоваться. Йоца, наверное, тоже телефонов не знает, у них связь какая-то другая.
– Она мне сказала, что избежала казни, ее спас палач, который… короче, Сансон, и поэтому сейчас здесь. Мне эти театральные речи показались забавными, и я слушал и немного улыбался – я тогда не задумывался, роль ли это или что-то другое, просто интересно было. Подходила Йоца, девушка, которая перед ней выступала, выныривал мужчина из темноты, будто вылетал, представился Анри, меня о чем-то спрашивали, я сказал, что всего второй день в этом городе. Анри о гильотине мне стал толковать, потом задумался и произнес: я так в человека могу превратиться и начал говорить о чем-то заоблачном, с таким придурковатом акцентом, я кивал и думал: здорово тут у вас, все такое живое, на изнанку вывернутое, мехами наружу…
– И куда они делись? – спросил Олег.
– Я не знаю, отошли в сторону, о чем-то говорили, я в мастерскую пошел, сел в кресло и смотрел на холсты; кто-то входил, выходил, курил, не курил, тыкал кисть в мольберт, говорил о потрохах, вселенной, псевдоначале, клинике – так на вашем языке звучат эти слова? Я запомнил. Потом я заснул. Меня разбудили, вытащили на улицу, поцеловали, и я понял, что любовь – это удача, которая приходит не ко всем.
Наступило молчание.
Я встал с дивана и подошел к окну. Из окна была видна проходная молокозавода. Был ли виден я проходной – неизвестно. Справа будка, в ней сидит охранник. Видит ли меня охранник – тоже неизвестно. Он встает и выходит из будки. В будке никого нет, она пуста, она наполняется пустотой, пустота заполняет все щели, все отверстия, и когда охранник возвращается, ему приходится сначала открыть дверь и выпустить пустоту, а потом зайти самому. Слева от будки шлагбаум. Продолжая его, можно уткнуться в автобусную остановку, от которой только что отъехал автобус под номером 51. Я подумал, что на нем можно было доехать до моего дома, если вовремя дать знать водителю об остановке, но пока я ищу кнопку, чтобы оповестить водителя о намерении выйти напротив моего дома, автобус проезжает мимо, и я тут же решаю доехать обратно до молокозавода и вернуться к шлагбауму, который виден мною из окна.
– Ты куда-то выходил? – спрашивают меня.
– Да, – отвечаю я, – катался на автобусе.
– Ты куда-то выходил? – спрашивают меня снова.
– Нет, – отвечаю я, – я все время стоял здесь.
Оба ответа правильны.
Справа от проходной расположился серый четырехэтажный дом. Восемь окон: семь белых, одно темно-коричневое. Асимметрия в симметрии не сразу бросается в глаза, а зря. Эта несогласованность напомнила мне Чониту из испанской деревушки под Тосса-де-Мар. Она впилась мне в сердце, навалилась на него всем своим крошечным телом; поцелуями; волнами, которые она рисовала на песке, на стенах, чтобы я понял как важно для нее нахлынувшее счастье; ласками, распластав меня на песке и чертя те же волны на моем теле кончиками ноготков, один или два из которых она оставляла не накрашенными – я улыбался такой асимметрии, а она разводила руками, мол, так получилось, вроде как не специально, но на следующий день появлялась в чулке, например, на левой ноге, другой, говорила, не нашла, и с ярко-фиолетовой кляксой на волосах. Через много лет, когда она была проездом в моем городе – а проездом ли, – она, уже более сдержанная в художествах, чертила более успокоившееся море со вспышками шторма бордовыми ноготками, а два чулка, бережно повешенные на спинку стула, создавали обстановку классического любовного планового свидания. Она много дней не могла выйти из шторма, то ли она сама его подрисовывала, то ли он сам раз за разом, день за днем налетал. Но все когда-нибудь заканчивается… виза тем более.
Шлагбаум поднялся, впустил машину.
Я вернулся, сел на диван. Тут и пауза закончилась, и Муциу продолжал:
– У нас в семье, когда я был еще мальчишкой, была традиция: когда мы выходили в море рыбачить, я уже тогда помогал отцу и братьям, – сейчас у меня пара десятков сейнеров да траулеров, – а это было всегда ранним утром, то всегда все члены семьи, которые уходили, целовали в нос нашего кота по кличке Тунец. Но однажды мы его не могли найти. Мы звали его, мяукали, выли – он не появлялся, и мы ушли в море без лобызаний. Мы все думали, что нарушена традиция, значит, останемся без улова. Тогда мы с тройным трудолюбием принялись за работу, не обращая внимания на неудачи и трудности, подстерегающие нас. Вернулись мы с большим уловом и поняли, что, соблюдая традиции, мы бессознательно надеемся на кого-то и идем по пути наименьшего сопротивления. Я хочу поднять бокал за удачу и старания… Йоца еще сказала как-то загадочно: Я знаю, где его искать, пойдемте.
– Что они потом делали? – спросила Жаклин.
– Наверное, ушли.
– Объясните, пожалуйста, нам, Жаклин, – начала Вениамина Александровна, – кто они такие и как вы с ними познакомились?
Начал Андрей, продолжает Жаклин, и закончит Олег.

 

Я

Я почти не слышал, что они рассказывали. Мне стало скучно, и мне совершенно не интересно как поведет себя implant. Всех заинтересовало, а меня нет. Всем хочется увидеть концовку, ну, или, хотя бы продолжение. А продолжения нет. Две трети фильма прошло, и пленка закончилась. В этих двух третьих и надо искать концовку. Собственно, концовка где-то в середине – незаметно сказана фраза, скомкан фантик, разбросаны титры по экрану, остальное уже течет вяло, поэтому Луиза и умирает, и груди, которые я когда-то тискал, сгнили; медленно идет Франк и его длинный хвост торчит из-под плаща; в кресле сидит без движения Бенжемин; на подоконнике растет фикус Арли. Вот такое продолжение. Мне хочется вырваться из этого, и я все-таки сажусь в автобус под номером 51. Он останавливается напротив моего дома, но я не выхожу. Водитель ругается, его раздражают остановки, он считает, что пассажиры должны запрыгивать на ходу. Я тоже бы так считал, если был бы водителем, а сейчас я пассажир и еду в автобусе к тебе. Ты хоть помнишь меня? Я несколько раз, я много раз смотрел на тебя через витрину. Я садился на скамейку на противоположной стороне дороги и высматривал тебя среди манекенов. Или это были не манекены? Для меня все остановилось, только ты была живая. Мое воображение заставляло тебя выбегать, иногда вылетать ко мне буквально на пять минут, чтобы я тебе говорил, что я от тебя без ума. Если одного воображения не хватало, я сочинял второе, третье, и ты, в конце концов, появлялась. Я пытался пригласить тебя в гости на просмотр коллекции бабочек, но воображения на них не хватало, а если и хватало, то на пару капустниц с покусанными крыльями. К тебе 51-ый автобус не едет, но я попрошу водителя, и он не откажет. Он будет ругаться, выкручиваться, говорить, что у него умерла прабабушка, и она не простит, если он с ней не попрощается, но мы подъезжаем прямо к дверям твоего дворца, ты прыгаешь в салон, и мы скрываемся из виду. В этом сокрытом пространстве ты уносишь меня на другую планету, крадешь мой разум, и у меня остается только сердце и немного других рядовых органов…
– Ты говоришь о Ларе?
– О ней.
– Так она же проститутка.
– Не смей так говорить о ней.
– А как я должна говорить?
– Не знаю.
– Она имитировала оргазм.
– Врешь ты, и откуда ты можешь знать, ты только щупать можешь.
– Я не щупаю, я глажу, ласкаю. Замечал, как соски напрягались, чуть не лопались? У Лары я это видела не часто.
– Потому что ты была к ней холодна.
– Конечно. Больно мне нужно ее ласкать, когда ее недавно лапали другие.
– И я не знал, что ей на это сказать, но я Лару любил.
– Ты с ума сошел. На, получай.
– Уймись, вторую щеку я тебе не подставлю. Если будешь себя так вести, унитаз отправлю чистить.
– Что мы о ней, ее уже давно с нами нет, а мы ругаемся.
– Не знаю, почему я о ней вспомнил. В последнее время она не брала с меня денег. Мы ходили с ней в парк. Однажды мы встретили ее родителей, она познакомила нас, а на следующий день мы у них ужинали.
– А буквально через неделю ты встретил Ниу.
– Ты что, дневник ведешь?
– Нет.
– Ниу такая скромная была. Всему учить надо было. Покорная, добрая, маленькая. Обидеть ее – будто грех совершить. О таких не пишут романы. Ими наполняют других, и все время думают о них, но пишут о совсем других, более пленительных и значимых. Она всегда носила какой-нибудь головной убор, даже летом. Когда она его снимала – в редких случаях (будь то зимняя шапка или газовая косынка), – я ее не узнавал и спрашивал: Это ты или твоя сестра? У нее же была сестра, которую я не видел… Это было всего через неделю? Грустно. Я слышал, Лара уехала на Север, не знаю, куда на Север, но куда-то туда. То ли замуж вышла, то ли скрывалась от кого-то или чего-то, то ли и то и другое. В общем, замуж она точно вышла. Как там жить, там же холодно.
– Туда ей и дорога.
– Это еще не все. Она убила своего мужа, потому что она узнала, что у него, то ли сифилис, то ли он изнасиловал олениху.
– Из-за этого она его убила?
– Да. Но это еще не все. Чтобы отвести от себя подозрения, она сделала хитро. Когда он был в сарае, она приманила туда белого медведя, и тот задрал его.
– Откуда ты это знаешь?
– Сима Рудольфовна рассказала
– Это та старушка, что работала когда-то почтальоном, а сейчас сидит у всех подъездов близлежащих домов?
– Она, она.
– Ты больной.
– Потом она сделала чучело из своего мужа и поставила его в сарае.
– Ты всему этому веришь?
– Я ее любил.
– Тебе воспоминания не идут на пользу.
– Забудем. Я задумался и внимательно посмотрел на свою руку.
– На левую, на меня посмотрел?
– Да, на тебя.
– И что?
– Я понял, что вообще свихнулся.
– Это почему?
– Я уже разговариваю с рукой.
– В этом романе, как я понимаю, чего только не увидишь, т.е. прочитаешь. Это нормально. Кстати, можно спуститься в ад, интересно же, но все-таки надо быть бдительным, даже здесь. Ты разгони своих персонажей. Они хотят придумать продолжение и, наверное, заурядное. Видишь, мы там сидим, забились в угол – из него все видно. Ты смотришь, чтобы все было по сценарию, ты запоминаешь мизансцену, садишься в автобус, и там ты узнаешь о Ларе, Ниу. Потом ты поймешь, что зря выпустил из Уц Жаклин, кого там еще… Олега, этого… Андрея, Сашу (его, кстати, можно было оставить в живых), да исторических персонажей, а один из них – ангел. Ты веришь в их существование? Если ты веришь Симе Робертовне, то я не удивляюсь. Но я замолкаю и залезаю в карман брюк, а ты возвращайся, совместись с настоящим собой и наблюдай, корректируй. И еще: можно я приму позу фиги? 
– Валяй.
– И еще одно: знаешь, что Фиби родила от тебя ребенка?
– Опять ты начинаешь, сказочница.
– Хочешь удостовериться?
– Что ты добиваешься, пытаясь убого удивить меня?
– Ты написал картину и бросил в угол, а она, оказывается, живет своей жизнью. У той драма, у той комедия, у той фарс. А Фиби родила девочку Иру, когда ты забросил холст в кладовую. Ей было тяжело в этой пыли.
– Я не знал, т.е. я знал, но не думал, т.е. я думал, но не предполагал.
– Хочешь посмотреть на дочь? А Фиби до сих пор любит тебя и говорит о тебе хорошо.
– Такого быть не может. Я плохо вел себя с ней.
– Мы садимся на 51-й и выпрыгиваем на ходу после того, как проезжаем памятник Ною. Ты помнишь, где она живет?... Узнаёшь – это спальня. Пойдем, они в кухне.

– Твой папа был очень хорошим человеком, знай это, Ириша.
– Но почему его нет с нами?
– Он занимается одним делом, и мы, чтобы ему не мешать, оставили его, а как он сделает это дело, он приедет к нам.
– Мам, а когда он сделает это дело?
– Я не знаю. Может, сон подскажет.
– Как?
– Ну… надо попытаться понять, о чем говорит сон, может, о том, когда вернется папа. Ты повнимательней смотри сны.
– Хорошо, мам.
– Тогда пей кисель и в кроватку.
– А что ты мне подаришь на шестнадцатилетние?

– Все, пойдем.
– Пойдем. Жаль, что это только сон.
– Это иллюзия сна.
– Что ты там говорила об аде? Может, спустимся? А давай лучше поднимемся, заодно посмотрим вселенную.
– Ты всякий раз твердишь о вселенной: наяву, во сне, в агонии.
– Когда это у меня была агония?
– Ровно тогда, когда ты бредишь вселенной.
– Я говорю о нравственной вселенной.
– Не важно, о какой ты говоришь, она ныне и присно будет трансцендентна.
– Там бездна, непроглядь… А чем, с точки зрения страданий, отличается ад от вселенной? В аду жарко, а там холодно, но там и там мучения. Я-то выдержу, я привыкший. Только не знаю, что туда брать – кондиционер или обогреватель, неизвестно вверх или вниз поедет лифт. Почему у меня не было знакомой с именем Кассандра?

Жаклин была еще на середине своего вымысла.
Я остановился в центре гостиной и сделал вид, что слушаю.
Я не знал, вступить ли мне на другую половину комнаты или же остаться на экваторе.
Все было разделено.
Кровать пополам делится на два матраса, – почему-то всплывает у меня в памяти.
Я на мгновенье был в растерянности от наступившего равновесия. Я сместился к аквариуму, окунул руку в него, но ничего не произошло.
Ничего не происходило.
Улица темна, окутана туманом, но ничего не происходит. В конце улицы видны три фонаря, но это не помогает. Не помогает тому, кто ждет помощи. Но никого нет. Видно, фонари горят зря. Хотя они могут освещать тумбу для объявлений, с темной стороны которой может быть виден силуэт человека в пальто и шляпе. Если подходим ближе, то все исчезает, и ничего не произойдет, но Жаклин в своих воображениях спорит с Цирой и обнимается с королевой. Подходим еще ближе, туман рассеивается, и Жаклин сидит в кресле у себя дома и пьет кефир. Завтра ей снова на работу, вставать за прилавок и нудно ждать конца рабочего дня, лишь приятно будет наблюдать за мойщиками окон, которых она выдумала, как и выдумала супермаркет – не может такой большой магазин быть в такой маленькой станице.
Стоя у аквариума, я понимал, что ту настоящую Татьяну Жаклину вернуть в свою станицу невозможно.
Фокусник! Надо звать фокусника.
– Я – фокусник. Я знаю много фокусов. Ваша голова? Забирайте. Что хотите, то с ней и делайте. Не ваша? А чья тогда? Ладно, пусть полежит здесь…
Надо не фокусника.
– Как знаете… Голову я забираю с собой. Запасная будет. Это, кстати, очень удобно… Я все-таки научился превращать лягушку в принцессу. Не все лягушки подходят для этого. Но что самое интересное, некоторые принцессы сбежали, не захотели обратно в болото. Куда они пошли, ведь у них никого и ничего нет? А у себя в болоте были королевами. Могу женщин превращать в лягушек, т.е. инверсия возможна.
– Спасибо, нужно что-то другое.
– Да, да, другое… Пиявки, нужны пиявки. Если она боится пиявок, то я могу их превратить в голубые пушистые шарики. Одновременно можно ввести в гипноз.
– Вы владеете гипнозом?
– Пробовал несколько раз.
– Ну и как?
– Нормально. Главное, потом вывести из него.
– Бывало, что не получалось?
– Я же фокусник. Разрежем пополам, быстро выйдет из него. Она боится пилы?
– Не знаю. А кто-то может бояться пилы?
– Есть такие. Увидят и в обморок. Обморок хуже гипноза. Из него не вывести. Но я пью травяной чай.
– Причем тут чай?
– Мне нравится.
– После него вы приводите человека в чувство?
– Нет. Я же говорил, что из него не вывести. Просто, пока я жду, когда обморок пройдет, пью чай.
– Нет, вы не подойдете. Извините, что вас вызвал.
– Ничего, ничего, я все равно мимо проходил. Шел фонари зажигать. На улице темно, туман спустился, вдруг что-нибудь случится.
– Но ничего не происходит. Все расходятся. Фокус не удался. А сам фокусник, надев пальто и шляпу, удаляется. Вон его тень, видите?
– Зачем вы прогнали его? Он мог бы ее развлечь.
– А вы кто?
– Как кто, когда-то я была ее матерью.
– Почему была?
– Не видите что ли, как прозрачна я, прозрачность мне идет.
– Вижу, сейчас вижу. Вы умерли?
– Как вы догадливы.
– Так вы Наталья Марковна?
– Еще бы... Танечка всегда любила фантазировать. Один раз она повела полстаницы смотреть водяного у речки.
– И что?
– Что, что – всем он понравился.
– И как он выглядит, интересно?
– Меня там не было, да и водяного тоже. Поверили. Через дня три она сказала, что не было у речки никого, но они уже уверовали и говорили, что вдруг он услышит, будто его нет, будто он не существует. Он уже пообещал им исполнить их заветные мечты, а услышав такое, разгневается… Она постоянно организовывала встречи с кумирами, т.е. они сначала не были кумирами, они потом ими становились и сиживали все на облаках да на планетах разных. Так что фокусник мог бы ее отвлечь, хотя она и так в норме… Я бросила ее, хотя она была уже взрослая, и убежала с заезжим одесситом – влюбилась. Думала, что это последний шанс, не хотела упускать, но он через месяц умер, я спилась – больно уж вино божественно было на его винокурне, которая досталась мне после его смерти.
– Почему не вернулись домой?
– Как можно уехать из Одессы. Вы таки не знаете, что это за город. Я как-нибудь вам расскажу, а сейчас, извините, мне пора на дежурство.
– Дежурство?
– Да. Чертят развелось, вылавливаем. Зачем вы руку в аквариум запустили?
– Хочу, чтобы хоть что-нибудь произошло – скучно.
– Веселитесь, а мне пора. Пока!
– До свидания!

Попрощавшись, я тут же вспомнил о Яфе Ирзештрам, с которой мы познакомились в Одессе. Именно там она предстала предо мной безукоризненно сформировавшейся девственницей и не менее искусной кокеткой. С первой физиологической особенностью она рассталась на четвертый день после моего приезда, со второй – природной – никогда.
– Я вчера стала женщиной. Мне почему-то грустно. Как будто у меня что-то отобрали, любимую игрушку, с которой я спала, носила с собой. Я не плакала. Я рассталась с ней достойно. Мне не было даже больно. Все говорили, что будет больно. Отдай эту игрушку другой девочке, сказал мне он. Я улыбнулась и отдала. Было даже приятно. Где моя игрушка, кто сейчас с ней, ухаживают ли за ней, берегут ли также как я? Что самое грустное, что я ее больше никогда не увижу.
– Но ты увидишь много нового. Может быть, эта жертва необходима.
– Не называй ее жертвой.
– Хорошо, не буду. Эта кукла…
– А это была именно кукла.
– …будет радовать другую девочку.
– А ты будешь радовать меня.
– Конечно.
– Научи меня минету.
Но через неделю я должен был уезжать далее. Несколько раз потом хотел заехать в Одессу, но так и не решился или боялся, боялся увидеть женщину, давно забывшей о своей кукле.
– Ты зря боялся. Я купила себе другую игрушку и долго спала только с ней. Назвала ее твоим именем. Оно, как ни какое другое, подходило ей. Я выходила замуж, разводилась, а потом нелепо попала под машину, хотя как можно еще попасть под машину, если только не специально. Так что ты меня мог уже не застать.

Жаклин закончила. Начал Олег:
– Когда мы проснулись, то первым делом…
Чем мне нравятся фантазии, так это вседозволенностью. На каждом углу этого всенипочемства выставляется сказочник вместо стражника. Сказочник это не тот, кто рассказывает, а тот, кто придумывает. Далее вступают в дело арлекины, плакальщицы, лицедеи, витии, а уста весь их лепет извлекают наружу. А есть ли у этого всего значимость? Фантазия может существовать без времени; также можно утверждать, что время – это и есть фантазия; она моментальна, а если фантазия длится, то время останавливается. На этой фотографии девочка протягивает яблоко маме – что будет дальше, мы фантазируем. Но как только появляется время, вбегает брат, выхватывает яблоко и убегает; Ира начинает плакать; мама успокаивает дочь и идет выказывать недовольство Игорю; все становится понятно, а значит, время аннулирует всевозможные догадки, и фантазия исчезает.
Я закрываю глаза, засыпаю и незаметно выхожу из гостиной. В коридоре я просыпаюсь, открываю глаза и иду в выставочный зал. Там я ложусь на кушетку, закрываю глаза и засыпаю. Мне приносят завтрак. Я еще в кровати. Рядом Ива, очаровательные извивы полноты которой скрыты под одеялом. Повернувшись ко мне спиной, она еще спит. Запах гречневой каши, маздама и молока ее не будят. Ее не будят ни аромат надломленных листьев кресс-салата, ни амбра кориандра. Что ж, тогда я беру бердыш и отрубаю ей голову. Она не просыпается. Таким мне видится безразличие. Теперь ей не нужна та грубая имперсонация, которой она пользовалась после свидания с Грефом или Сидом или Грефом и Сидом одновременно, а обычная мимикрия ее уже не защищала. Но вот она поворачивается на спину, одну руку кладя на живот, другую – вдоль туловища. Это та женщина, которая на следующий день после нашего первого свидания прислала свои два чемодана и пять синих коробок доставочной компанией прямо к порогу моей квартиры с запиской: Дорогой, я буду завтра после пяти, будь готов, целую! P.S. Тебе подарок в синей коробке. Я был готов ко всему, но не к этому. Она прибыла после двенадцати с бочонком пива и коробкой заварных пирожных. Я выпил пиво, она съела пирожные и осталась у меня на семнадцать дней. Я пытался сократить ее пребывание, но число семнадцать ни на что не делилось, пока я не возвратил ее два чемодана и пять синих коробок на место, откуда их взял. P.S. Подарок я так и не нашел. Она пришла и грохнулась в обморок возле своего семиместного скарба, но поняв, что меня нет дома, вызвала такси и укатила, перед этим сделав попытку поджога двери.
Я проснулся, но глаза не открывал. Может, кто-нибудь меня убедит не открывать их вовсе. Если я приоткрою веки, я опять погружусь в непонятный мне мир, в котором мне важен только воздух, на остальное мне наплевать. Мне надо занять себя чем-нибудь, поэтому я что-то малюю, кем-то увлекаюсь, кого-то не замечаю, как-то прожигаю время, но всегда, когда я открываю глаза, то мне нужен только воздух и тонкая нить, по которой я перебираюсь в свою вселенную (ни у кого нет такой оглушительной пустоты, как у вселенной), где можно разговаривать со своей собственной селезенкой, не шевеля несуществующими губами, и видеть нарисованное яблоко внутри кварка на расстоянии пяти-шести парсеков, куда выпущенная стрела долетает за пару томительных минут и там превращается в цыплячий детский сад с розовыми грядками, но я, похоже, обманул вас, ведь мне кроме воздуха нужна уверенность, что моя вселенная не будет ко мне агрессивна и воспримет мою иллюзорность как знак уважения, а я постараюсь осознать пустоту и окружить ее снами, в одном из которых я сейчас и нахожусь, и наконец-то понимаю, что у нефизической моей сущности нет родимых пятен, родинок и других клякс, которыми можно меня идентифицировать, а значит, это могу быть не я или меня вообще может не быть.
_______________________________________________________________________________________

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.