Шапка

                                  

Назад

Ника

НИКА

 

    Hика только сегодня утром поставила в вазу еще со вчерашнего вечера принесенные Климом цветы и пошла смотреться в зеркало. Цели не было. Затеяла красить губы, начиная с верхней. Облизала. Почувствовала вкус помады – приятный в малых дозах, или уже привыкла, поэтому и кажется приятным, хотя эпитет «терпимый» более подходит к этой ситуации. Забыла почистить зубы, а губы уже накрашены.
Утро.
Клим еще спит.
Она хочет уйти то него, уехать, улететь, или она еще не решила, но она думает, что хочет уйти, уехать, улететь от него. Она будет писать ему письма, она может писать ему, если надо. Она пишет – что тянуть время. В письме будет девять глав. Это будет единственное письмо на земле, в котором будут главы.
Клим еще спит? Пусть.
Пусть во второй главе она будет просить прощение, ссылаясь на звезды, но в первой она должна его заинтересовать чем-то – лирикой, например, чтобы он не бросил читать. Слушать он не будет.
Ладно, напишу потом.
Чем она может его заинтересовать? Раньше она об этом не думала. И сейчас не надо.
Дом поскрипывал половицами, начиная утро, хотя все еще спали. Нику это уже не удивляло. Кто-то жил еще с ними – ну и пусть. Она последний раз облизнула губы и вышла из ванны.
В первой главе она не напишет, почему сказала «нет», а в третьей – почему сказала «да», согласившись принять символ единства, процитировав себе под нос отрывок из гимнической поэзии. Четвертая глава будет увенчана воспоминаниями, но ни слова о том, как она увела его от жены. Об этом написано у нее в дневнике – целая глава.
Ему было некогда уходить от жены, именно на это у него постоянно не было времени или на что-то подобное.
Пока Клим спит, она об этом расскажет, не то чтобы подробно (подробно читайте в дневнике), но и не одним предложением.
Клим писатель. Он живет в другом, созданным отдельно, мире. Он иногда удивлялся, когда ему говорили, что он женат, а он спрашивал: На ком? Жена сначала плакала, потом принимала эти слова спокойно, впоследствии с юмором: На самом себе, отвечала жена, а Клим, как ни в чем не бывало, продолжал: Я что гей или извращенец? Вот боги были извращенцами. Поточу, что это было тогда не извращением – узаконили люди. Например, Эгипан – сын Зевса и козы или Пана и козы, не важно. А Пасифая что вытворяла с быком, вы бы видели.
Вот тут говорилось, что у Клима постоянно не было времени. Зачем оно ему? Но Клим думал иначе. Ему и пространство не было нужно. Он существовал в двумерном мире, не вставая с кровати неделями, все писал и писал – ему эта плоскость нравилась. Но вчера он подарил Нике цветы.
– Для кого вы берете цветы? – спросил продавец у Клима.
– Для жены.
– Как давно вы не дарили ей цветы? – еще раз спросил продавец у Клима.
– Давно.
– А что так?
– Меня не было, т.е. я был, рядом не был, т.е. был, но не замечал, у меня свое убежище, я оттуда редко выхожу, т.е. не убежище, пространство, даже плоскость, если можно так сказать, в общем, мне нужны цветы.
– Сейчас я приготовлю букет.
– Она мне еще не жена.
– Но живете давно.
– Да… я не помню.
– Как так?
– У меня пропало время.
– ?
– Лично мне оно не нужно. Мне нужно только направление.
– Если бы я разбирался в этом, я бы предположил, что направление и есть время.
– Но время необратимо, а у меня есть возможность возврата.
– Вряд ли, – это бы я сказал, если бы хоть что-нибудь понимал в этом, – потому что, в конце концов, все вернется, и будет как раньше, но вам кажется, что вы что-то изменили.
– Но…
– Я в этом полностью уверен, если, конечно, я в этом что-нибудь смыслю.
– Но мне не важно, за сколько времени я что-нибудь сделал и когда, мне важен результат и только.
– Эх, если бы я соображал во всем этом хоть сколько-нибудь, то я бы предпочел вариант, в котором говорилось бы, что для результата тоже нужно время.
– Если у некого господина есть много, очень много, очень премного денег, то они его, в конце концов, перестают интересовать в силу того, что их в достатке, так и мне не нужно время, в силу того, что у меня его навалом, меня интересует результат, кой достигается, если я выбираю правильное направление, но сейчас мне нужны цветы, которые могут долгое время обходиться без воды, потому что Ника забывает их сразу ставить в воду, а делает это на следующий день.
– Вы же сказали, что давно не дарили ей цветы, откуда тогда вы помните, что она не ставит их сразу в воду, а если и помните, то за такое время все может измениться.
– Я же говорил, меня не интересует время, меня интересует результат, да и так, на всякий случай, мало ли.
– Букет будет готов через полтора десятка минут, но так как мы проговорили уже один десяток минут, то букет будет готов через полдесятка минут.
Ожидание.
– Подскажите, в каком направлении улица с платанами?
– В том.
– Точно, точно. Спасибо за букет!
– Приходите чаще, возвращайтесь чаще.
– Надо, надо. До свидания!
– Пока!

Сейчас Клим спит.
Как-то Ника сказала Климентину, тогда еще называемого на Вы, то, чтó он пишет и как, не вызывает у нее восторга, только отдельные вспышки наслаждения. Но, может быть, этого и достаточно, сказал он, выходя из своей плоскости, и увидел ее вьющиеся волосы, недокрашенные губы и уверенную полуулыбку. В то время на противоположном выходе из плоскости спала жена, она даже не догадывалась, что есть еще один выход.
Почему вдруг цветы – эти ужасные разноцветные цветы, подумала Ника.
Пятая глава ее письма к нему будет мелодична, чтобы настроить Клима к шестой главе, в которой захотелось бы закружиться в танце, в седьмой главе она покажет, что не глупа, и попытается развеселить его в главе восьмой, чтобы смягчить трагичность в последней девятой главе. А вдруг Климу захочется поменять восьмую и девятую главы местами. Захочет сделать из себя клоуна, или просто посмеяться надо мной. Ой, так и будет же.
После этого писать расхотелось.
Ника вышла на веранду. Хотела посмотреть вдаль, но кроме забора ничего не увидела. Раздумала.
Что-то защекотало щеку – потекла тушь, подумала Ника, но вспомнив, что не красилась, зачерпнула это что-то – оказалась слеза. Обычно слезы она чувствовала заранее. Она попыталась скорчить гримасу недоумения, как и вчерашний оргазм, наступивший после первой симуляции, потому что казалось, что вторую попытку Клим не предпримет.
Ника, она же Нина Рудина по паспорту, она же Нинель Рудшпиль по свидетельству о рождении, была рождена Валерией Рудшпиль на литературной вечеринке в Языковом переулке, через десять минут после схваток, начавшихся под футуристические арабески Яшки Наумова.
Отца своего Ника не знала, как и не знала его Валерия, во всяком случае, она так сказала Нике. Не могла же она сказать, что отец ее гей, которого она ради спора соблазнила или уговорила, после того, как не смогла соблазнить, чтобы не проиграть спор – не важно, главное, что она выиграла, хотя уже не помнит что. Можно сказать, она его не знала, так как не хотела спрашивать, кто он и как его зовут, даже после того, как забеременела. Он, конечно, где-то мелькал на конечных обрывках фраз знакомых, малознакомых и вообще незнакомых, но как-то неразборчиво.
Когда Ника спросила об отце еще в очень ювенальном возрасте, Валерия ответила, что отца у нее не было и не будет – больше Ника не заикалась об этом. И когда наведывались с таким же клейким вопросом сверстники, она отвечала также: у меня не было отца и не будет, и не задавайте недоразвитых вопросов, малявки.
Конечно, были у Валерии всякие там господа, мистеры, мсье, но в основном были ухажеры (какое мимолетное словечко) без обращений впереди имени, но зато имена были, дай боже: Адольф, Внимание, Ветрий, Ю и тому подобные.
Образ Валерии, как говорит она сама, был скудноват, без амфемионов и соловушек – остались только вороны (ударение можно ставить на любом о, т.к. гендер этих растяп неизвестен), за ним проглядывалась парочка редких качеств, но посудите сами, кому нужен клоунская фокусница (или фокусная клоунесса) со слезами с шизофрейдовым заочным образованием.
Она умрет через восемь лет, можно сказать, от гриппа (ну вот, дочь, от тебя заразилась), захлебнувшись в ванне, перед этим она встанет и вдруг чихнет, поэтому поскользнется и ударится виском о вентиль крана. Она не очень любила принимать ванны – мылась под душем, но в этот раз захотелось полежать в горячей воде.
А пока Нике десять лет.
Валерия ее таскает по литературным салонам, квартирникам, фестивалям, выставкам. Там Ника первый раз видит Клима и его жену – та дает ей большой леденец-попугай, и первый раз пишет стихотворение:

Утону во сне,
Появлюсь на небе.
Облака бы мне,
Да и выше мне бы.

Утону в тебе.
Появлюсь и скроюсь.
Я живу в мольбе,
Не живу я, то есть.

Бродит сизый слон
В облаке лиловом.
Он, как я влюблен,
Сиз, и очарован.

Клим спит – конечно, еще полседьмого утра.
Видно карабкающееся на верхушки деревьев солнце. Еще не затоптанная с утра дорога уходит вправо, потом додумывается, как и имя Ника, кем-то вымышленное и облаченное в игру букв, где обретает первородного брата. Над прудом висит легкая дымка. Щебетание птиц.
Утро.
Она даже не муза его. Он, по-моему, обходится без муз. Муза нужна посредственности, как он говорит. Но и он бывает посредственностью. Небо может быть ей? Он не верит, он огрызается. Ах, небо, «Небо»! Этот рассказ можно сжечь, ничего не изменится. Сейчас небо все в облаках, в завитушках, как бухгалтерша на банкете.
Пока Клим спит, она часто ходит купаться на пруд. У них есть свой бассейн, но она ходит на пруд, до которого больше километра, и она, не видя его, знает, что над прудом в это время висит легкая дымка. Но эти знания всего лишь черновые, она может что-то зачеркнуть, стереть, сдунуть, и никто не догадается, что она ходила на пруд, купалась голая, голая, лежа на траве, смотрела на небо, зная, что оно не обрушится на нее, а на самом деле, она мерно плавала в бассейне, и если кто-нибудь спрашивал ее о существовании рядом речки, озера или другого водного пространства, она отвечала, что рядом таковых нет, так как она вычеркнула пруд из черновика, хотя легкая дымка над ним проглядывала сквозь хаотичную зачеркнутость.
Ника хотела начать писать свою жизнь карандашом, простым карандашом, чтобы, если что, можно было легко стереть, но не решалась начать. Лучше зачеркнуть. Вроде, как и нет, а вроде, как и можно подсмотреть, восстановить, вспомнить, улыбнуться, устыдиться и, в конце концов, поставить кляксу и размазать ее по воспоминаниям, и тут же забыть. Но и этого она не делала, если только легкие штрихи в черновике, чтобы исключить время на дорогу от калитки до пруда, или на приготовление пирога с авокадо, или на мелькание мыслей, или другие ненужные для запоминания по ее мнению действия.
Если заглянуть в ее дневник, открыв наугад, можно прочитать: идя к пруду, я видела застенчивые, полусонные деревья и мифических животных; деревья склоняли передо мной ветки, одаривая ранними плодами, животные прокладывали мне путь к хрустальному пруду, где ангелы ждали возле качелей, чтобы приблизить меня к небу… но это было зачеркнуто и написано следующее: вдоль дороги, ведущей к пруду, рос подорожник, в обилии крапива и другая неизвестная мне трава, чуть далее от дороги топорщились кусты, на которых болтались гроздья зеленных, несозревших ягод, дальше дубы и сосны. Свернув на тропинку, ведущей к цели, видела рассыпающихся в стороны зверушек и устремляющихся ввысь белок и птиц. Метрах в двух от воды покачивался от ветра гамак; он был узок и неуклюж, так что вывалиться из него было делом обычным… и дальше опять видим зачеркнутый текст: дракончики разных цветов грелись на берегу, птицы необычайной красоты сидели на ветках ветвистых деревьев, под сенью которых отдыхали кентавры, единороги и ламии.
А может, Клим еще не ложился?
Каким он бывает, когда спит?

Второй раз она видит его через пять месяцев заспанным, сидящим утром в кафе и сидящим в этом же кафе вечером, который ей, по ту сторону кафе, кажется пустым и простуженным.
Ника пишет свое второе стихотворение, заканчивающее строчками:

Я бы плыла и плыла
Не выныривая.

Еще через пять месяцев она убивает свою младшую сестру.
На день рождения матери Ника дарит ей пять огромных роз, а ее сестра – одну маленькую ромашку с божьей коровкой на лепестке, и Валерия откладывает в сторону розы и прижимает ромашку к груди. И поникла Ника в своем горе, и не знала, куда девать глаза свои, и озлобилась она, и пошли они с сестрой в горы, и споткнулась сестра младшая о ногу сестры старшей, и упала со скалы прямо на камни, и плакала Ника, но недолго, и отправила Валерия Нику к родственникам на землю Дон, чтобы оградить ее от толков и хвори, да и самой предаться страданию в икоте и немухе.
Но спросив об этом госпожу Райн, тогдашнюю соседку Рудшиль, получаем ответ, что она об убийстве ничего не слышала.
Как так?
– Быть может, я спала? – дополняет госпожа Райн.
Какая нелепость.
– Улыбчивый взгляд ее, даже когда она хмурилась, меня удивлял, – продолжала Райн. – Какая Ника сейчас?
Что она болтает?
– Я сплю очень крепко. Возможно, меня уже не было в живых, и поэтому я не припомню этого.
Если заглянуть в дневник Ники, то и там не будет этому свидетельства, но зато там можно найти ее третье стихотворение сразу после записи о первой менструации.

Опустите меня на твердь,
Всыпьте в ромашку кокаина,
И я, завернувшись в плеть,
Пойду найду Клима.

Пойду найду, и я не знаю,
Готова я или не готова.
Сначала предложу ему чая.
А нравится ли ему чай вишневый?

Он обнимет меня руками
И губами поцелует своими,
А я паду в обморок, как в драме,
Игрушечно, но неотразимо.

Он разденет меня, будет трогать,
Я опять потеряю сознание;
От меня будет мало прока,
Если только мычание.

В пятнадцать лет Ника читает «Ulysses» в оригинале, начинает сомневаться в гениальности Достоевского Ф.М., лучше сказать: начинает верить в его посредственность, разносит на вечере в пух и прах современный литературный бомонд, Клима не трогает, только предлагает чуть разгерметизировать его произведения и ходит по темной стране всю ночь, и каждый раз, когда проходит, окутанную мраком замкнутость, вспоминает слова консьержа: Мадам, сейчас уже ночь, а вы одна, да и стыло нынче, накинули ли бы палантин, хотя бы для утонченности, все некая защищенность.
Годом позже внешность Ники обретает законченный вид, и потом будет только возводиться в степень, пытаясь довести себя до совершенства. Непохожая на мать, Ника примеривает на себя слегка смугловатый цвет кожи, еле заметный эпикантус на глаза и аспидно-каштановые волосы. Остальное все было стандартным, но привлекательным, даже ортогональные очки с закругленными углами в тонкой бристольской оправе, которые она носила почти всегда и с некой долей нелепого, но неиссякаемого достоинства.
Как она выглядела тогда, почти девять лет назад, ей вспоминать не приходилось, т.к. сейчас она выглядела также. Правда, теперь она делала педикюр, носила более утонченное и откровенное нижнее белье, что родинка на левой ягодице теперь обнажена была всегда, чаще красила губы, начиная с верхней, и яро ненавидела, когда к ней в душу пытались воровато залезть «специалисты», ремесло которых начиналось со слова психо, как бы для профилактики, говорили они, уверяя ее, что это также необходимо, как и педикюр, хотя она не понимала, какое такое это и готова была отказаться от педикюра – великое дело. Также они или их коллеги по промыслу пытались вмешиваться в ее сны, но она сказала, что всех уничтожила и стерла всё их сопровождающее в своих ночных галлюцинациях, и сейчас ей снится пустота с матовыми блестками на фоне еще неостывшей пашни (наверное, с пашней перебор, подумала Ника, но ничего не зачеркнула).

Пока Клим спит, пойду-ка я на пруд, сказала сама себе вслух Ника, и потом добавила уже про себя: может, не надо от него уезжать, улетать. Я сама не понимаю, зачем я это делаю. Мне просто надо куда-то уехать. Я вернусь. Но поймет ли он? Еще вчерашние цветы. Он чувствовал. Она вышла из дверей и пошла по дороге, ведущей к пруду. Я сегодня же начну писать ему письмо. Оно частью написано в дневнике. Если его написать искусно, и ему понравится стиль, он может меньше обратить внимание на содержание, он воспримет его как отдельное произведение, а то, что будет обращено к нему, он примет за стилистический прием, тем более, что каждая глава – а там все-таки будут главы – будет иметь свой образ, почерк и манеру – эклектику в полной мере я обещаю. Ника свернула с дороги на тропинку. Что я привязалась к нему – пусть спит. Встала рано, вот и неймется. Когда его отпускает, он выходит в апартаменты, ко мне, в бассейн, на кухню, но это происходит редко, но даже в этот промежуток времени он может схватить фотоаппарат и исчезнуть на целый день, перед этим трахнув меня и по приходу тоже. Вот небольшой подъем и за ним пруд. Я обманываю того, кто читает сейчас мои мысли. Это происходит не так редко, как я представила выше. Не из-за этого ли я хочу улететь? не только ли из-за этого – так правильнее сказать. А из-за чего? Не знаю, поэтому и хочется пропасть, стать чьей-нибудь галлюцинацией, но лишь галлюцинацией. Она спускается к пруду. Дымка почти рассеялась. Кваканье. Ника раздевается и входит в воду. За этот промежуток времени божья коровка по травинке проползает 4,8 сантиметра, т.е. скорость ее 2,47 км/час; окуню за это время в поле зрения попадает пескарь, но он его настигает уже после того, как Ника входит в воду; желтушка одиннадцать раз смыкает крылья, а в детстве она за это время съела бы 0,44 см2 листа герани; сойка тем временем потрошит желудь.
А что еще можно сделать за 70 секунд? (Ответ присылайте на e-mail: avallon2003@mail.ru).

А пока Валерия не знает, что умрет через два года, и у нее в гостях Клим, Мила Рунская – его жена, Анастас Денисович Каботен – актер, но, сокращая свое отчество, представляется как Анастас де Каботен, и две сестры: Александрия и Ая – подрабатывающие шитьем бывшие стюардессы с задатками поэтического мышления (определение не авторское). Ника сидит на стуле в углу, гладит лежащую на коленях кошку и смотрит, как и кошка на вошедших, среди которых принц в белой рубашке, с вьющимися волосами и широким красным поясом. Откуда он здесь, он не знает. Ника не знает тоже. Посоветовавшись, они решают, что он – воображение Ники, и побудет им еще какое-то время, пока не примет обратно образ Клима.
– Ник, о чем задумалась? – спрашивает Клим.
– Ну вот, принца спугнули, – чуть вздрогнув, отвечает Ника, встает и уходит к себе в комнату, по всей вероятности, писать свое четвертое стихотворение.

Набросок губ нежнее губ самих –
Черешня, исполосованная сгибом,
На фоне безразличного лица.
А возле развалившееся пузо
Художника, изобразившего себя,
И платиновая бирюза вокруг,
И скомканное платье рядом,
И сто недорисованных мужчин
Всегда из-за внезапного оргазма.

Через некоторое время Ника возвращается.
Через сколько?
Неважно.
Ей все-таки не нравилась обходительность, чрезмерность этикета, к которому она позже привыкнет. Ну, зачем этот вопрос: о чем задумалась? Спросил бы о чем-нибудь конкретном. Какая разница, о чем я думаю.
– Ну что, принц нашелся? – спросил Клим.
– Нашелся, но он уже не принц. А вам, что больше не о чем спросить меня? Застенчивость свою засуньте куда-нибудь и просто поцелуйте меня, куда будет интересней всяких глупых вопросов.
– Вот как… я…
– Ладно, не пытайтесь приобщиться к такой манере разговаривать сами, я вас позже научу. В своих сочинениях вы посмелее, выдумок да настырности поболее. А здесь слушаете рудиментарную поэзию Аи и одобряюще киваете головой, хотя все понимаете, но не хотите обидеть… Есть позывы что-то возразить? Пришли в себя? (Клим улыбнулся, но промолчал). Не тороплю. Все же образ принца вам больше подходит. Положили бы мою голову к себе на колени и рассказывали бы заморские истории, геройства всякие, а я делала бы вид, что верю. А вот и ваша жена направляется к нам, или только к вам. Она вам подходит, но я бы подошла лучше.
– Ника, – начала еще не подошедшая Мила, которая приехала в этот город девять лет назад и через год вышла замуж за Клима, но что самое интересное, город, из которого она приехала, исчез, исчез со всеми людьми, жившими в нем, и когда она хотела навестить его, она его не нашла – такое еще происходит, но происходит еще и не такое, например, в деревне красная корова съела диспетчера ассенизаторского центра, – просто городу имя новое дали, а какое я не знаю, поэтому до сих пор не могу найти его, – продолжала Мила, – а мама твоя просила тебя найти бубенчики, с бубенчиками, говорит, перформанс, который будут сейчас показывать, приобретет дополнительный смысл. 
– Какой? – тут же спросила Ника. – А кто шутом будет, как всегда Ананас?
– Я ничего не знаю.
– А кто будет твоим вторым мужем?
– Найди лучше бубенчики.
– А какие, она не сказала?
– Нет, не сказала (пошла – топ-топ – спросить, возвращается – пот-пот – спросила). Она сказала, что они у вас одни.
– Ах, ах, точно. Пойду поищу. Кстати, какую роль труднее играть – шута или бога?
Пока Мила возмущается ерничеству, в тюрьме «Сан-Фелипе» венесуэльского штата Яракуй начинается перестрелка между двумя противоборствующими группировками заключенных, а Ника тем временем приносит бубенцы и плюхается на треугольный, матерчатый диван.
И вот наступает мгновение немного смазанное, песочно-серебристого цвета как основного и дополнительного – неизвестного. Оно останавливается, наверное, кто-то попросил, облокачивается на стену всей своей массой и наблюдает за присутствующими: Ая, держа бокал с пуншем, смотрит вниз, слушая Анастаса Денисовича; Каботен с чуть разомкнутыми губами, несомненно, рассказывает Ае или же хочет рассказать об одном из способов ловли уссурийского сига в пору массового скопления насекомых: Это забавно, вам бы тоже понравилось; Ника сидит на диване, прижав коленки к подбородку, и смотрит куда-то вверх, надо полагать, на летающую рядом с люстрой черно-кирпичную бабочку, которую видит не в первый раз, но не знает ее названия или имени, на худой конец; в дверном проеме видна Валерия, идущая с подносом в правой руке и в левой – с книгой, используя указательный палец как закладку; Мила рассматривает нанизанные на веревке бубенчики, а может быть, пытается их сосчитать; на том стуле, где недавно сидела Ника, сидит Клим и смотрит на Нику, которая не знает, что вокруг люстры летает репейница.
– Надо было предупредить, – набросилась Мила на Александрию, которая только что всех сфотографировала.
– Так интересней будет.
– Алекс, душечка, покажите, что я там делаю, – игриво начал просить Анастас Денисович и тронулся к Александрии, незаметно жестикулируя автору, о том, что здесь находится еще один персонаж, желающий заявить о себе, но не решающийся так открыто появиться и вторгнуться в мизансцену, да и боясь недовольства автора; и автор на свой страх и риск делает его профессором истории, не определив пока ее направления, дает на бегу незамысловатое имя Архип Архиповский, взбрызгивает сединой виски, лишает его двух пальцев на правой руке, наделяет полуженским по тональности голосом, хоть Архип и противился, какой-то неизлечимой, но по скоропостижности к смерти не выделявшейся, болезнью и любовью к белому цвету; вводит его в гостиную  и ставит в углу возле торшера или вместо него, т.к. до сих пор не знает, есть ли у Валерии в гостиной торшер. Архип Архипович начал чувствовать свою эмбриональную застенчивость, но не мог понять, было ли это раньше в похожих ситуациях или это только что придумано автором, и можно ли от этого избавиться, если постараться. Но, стоя возле торшера, он чувствовал себя им и не мог этого избежать, а когда к нему подошла Валерия и дернула за шелковую веревочку, то он (Архип ли или торшер) загорелся, что поставило Архип Архиповича в окончательный тупик. Он подумал, что зря заявлял о себе как о персонаже и решил остаться торшером с белой шелковой веревочкой, но было поздно, он уже попал на фотографию (что сделала Александрия) как Архип Архиповский, как профессор по истории средневековой Фландрии, преподававший лет восемь назад то ли в Пражском, то ли в Парижском университете, как он сам говорит.
– Я вас не заметила, Архип Архипыч, здравствуйте! – говорит Ая. – Вы здесь в первый раз?
– В первый.
– Вы не рыбак?
– Нет
– Ну, слава богу! А то Анастас Денисович меня заел своей рыбалкой. Удар скалкой или другой какой колотушкой прекратит мучения рыбы, так он говорил. Про нимф говорил. Я так и не поняла, причем тут нимфы и рыбалка. Вряд ли он применял аллегории…
Архиповский не очень внимательно слушал Аю Роде и почему-то смотрел, почти не отрываясь на ее острый, пыльного цвета нос, и на сжимающиеся плотно губы, будто во рту было что-то спрятано, после того, как она заканчивала говорить или делала даже незначительную паузу во время монолога, и только потом губы разжимались до естественного, расслабленного положения. Родинка с краю верхней губы, фланкированная потрепанным пушком усов, тоже привлекла взгляд на некоторое время, но незначительное, даже меньше, чем на неудачно выщипанные брови и удлиненный вырез то ли блузки, то ли кофты, то ли шемизетки – Архиповский в этом не разбирался. Ая еще что-то рассказывала, и уже наговорила о том, что ей набубнил Каботен, больше, чем сам де Каботен, но вскоре она переменит тему и прочтет свое стихотворение,

Течет себе речушка без названия.
Течет себе без имени, течет.
На берегу ее – избушка сама крайняя,
В ней я живу уж сорок пятый год.
Стою на берегу я как-то, думаю,
О чем – сейчас не помню, вдаль смотрю,
Вдруг вижу млечную, большую загогулину,
Ко мне плывущую, спешащую во всю.
Беру ее – она такая бойкая,
Трепещется, вибрирует, дрожит.
Поставила – стоит, такая стойкая.
О, загогулина! Ты слышишь, как поют стрижи!
Ты силу покажи свою, эх, силушку!
Кукумбер мне теперь не нужен и морковь.
Веди меня в копну с подприкопнышком,
Там под луной познаем мы любовь.

назвав его «Блазон о фаллоимитаторе».
Ника, возведя себя в ранг императрицы,тут же приказала казнить Аю Роде за распространение поэзии низкого художественного уровня. Ая попыталась доказать обратное, но императрица зачла эту попытку как последнее слово перед казнью. Потом она ее все-таки помиловала, и ей отрубили кисти рук и отрезали язык. Ника улыбнулась и решила не возвращаться в настоящее. Ей понравилась быть правительницей, и она начала искать новую жертву.
– А подать сюда каботена, того, который в бубенцы, ак на моих игреневых любит наряжаться.
– Анастаса что ли?
– Вроде…
– Что царица юная от меня хочет? – почти смело говорит подданный.
– Ставить что будешь на праздник, трагедию опять?
– Конечно.
– А ты комедию поставь, и без всяких контурнов и онкосов, да маски поснимай.
– «Исхидаль» подойдет?
– Если будет не смешно, казню, если будет бездарно, казню частично – это посмешней будет.
– Можете начинать смеяться прямо сейчас. Вы же знаете, во всяком случае, догадываетесь, что вы никакая не владычица, даже не посадница.
– Как смеешь!
– Дорогуша, и казнь надо бы отменить, перегнули палку.
– Не веришь? – и звучно хлопнув ресницами, уже не в свойственной повелительнице манере, спросила. – А как же графоманка Роде, видел ее?
– Нет еще. А что с ней?
– Она поплатилась за свою доброкачественную посредственность.
– Ника, не суди так строго, есть у нее и хорошие строчки.
– Вам, Анастас Денисович, все хорошо, все мило, и сами-то себя одаренным считаете. Не стыдно?
Финальная сцена заканчивается падающими на пол бубенчиками: как бы Исхидаль, над шутками которого только смеялись, но не задумывались, превратился в них.
– Тема, где хотят, чтобы над шутками еще и задумывались, не нова, – сразу высказалась Ника, после того, как последний бубенчик застыл, показывая этим, что перформанс закончился.

Сейчас Ника более придирчива к стилю, чем к содержанию, и, выходя из воды, отметила не сам прыжок лягвы, то ли вспуганной кем-то, то ли выполненный намеренно (ритуал, брачные игры, соревнования), и его длину, а двойное сальто во время прыжка.
Не облачая тело в одежду (сарафан), она села на скамейку, и под ее вороным лоном сразу образовывается лужица, под которую попадает мошка, и если всмотреться в нее с близкого расстояния, то можно заметить короткий хоботок с двигающимися мандибулами. И тут она вдруг, давно ничего не писавшая, слагает в голове несколько строчек, переписанных впоследствии в дневник, но и впоследствии зачеркнутых:

Ты пришел. Я вышла к тебе напомаженная,
На шее бусы, в глазах смятенье – ты пришел.
Ты не уйдешь. Вот и пирог не помню с чем.
Вино – целая бутылка! Ты не уйдешь.
Ты останешься. Я тоже захмелела. Я живая.
Мы слушаем игру, мы в ней. Останешься ли ты?
Свеча потушена. Кукушка на часах молчит.
В округе все творится. Я живая. Но ты ушел.

Ника встала со скамьи, надела сарафан и пошла обратно в сторону Клима. Знает ли Клим, что у лягушки нет шеи? Надо будет об этом написать в письме, так он запомнит, а если сказать, забудет. Но она сама забывает написать. Она подходит к дому, заходит в калитку, дверь в дом приоткрыта – он вставал, искал ее, не нашел, ушел или сидит в своем кабинете и даже не знает, что ее нет дома, а может, его самого нет, и он уже взбирается на Шашкину гору, чтобы потом оттуда спуститься почти кубарем – он это любит, но не знает почему. На самом деле, он еще спит. Ника сбрасывает с себя сарафан и ныряет к нему под одеяло. Не успела написать письмо, думает она, ладно, в другой раз, но Дед Мороз, Патрик и еще с десяток выдуманных личностей и праздников, связанных с ними, мешают в наступлении другого раза, и, подходя к столу, накрытому в честь сорокачетырехлетия Клима Кларк-Шина, Ника вспоминает это утро с трудом, она даже не может найти описание этого утра в дневнике, натыкаясь то на то, как ей под испод сандалии попадается майский жук, то на то, как она учит плавать стрекозу, то на неоднозначное, но больше положительное мнение о фильме «Delicatessen», но пройдет время, и на праздничном столе не останется почти ничего, и подумает опять Ника: какое прожорливое время, время же, как всегда промолчит, но сверху, с Шашкиной горы было видно, как Ника ходила на пруд, а это значит, что кто-то мог наблюдать за ее прогулкой и мог восстановить утренний моцион в памяти Ники, и заодно в дневнике, и попутно то мгновение задумки, в котором она хотела раствориться, исчезнув из того промежутка жизни, где научилась творить безумие на уровне инстинкта, что сначала вызывало восхищение у окружающих, но забыв вынырнуть из-под одеяла, она успокоилась, и вот уже готовится встретить свое тридцатилетие вскоре после сорокачетырехлетия Клима Кларк-Шина, чьи творения теперь не подлежат критике ни со стороны Ники, ни с другой чьей-либо стороны.

Когда-то у них должна была родиться дочь, но Ника сделала аборт, никому ничего не сказав и не сделав никакой записи в дневнике. То, что она была беременна, Клим не знал. Не знала и Людмила Леонидовна, потому что она не знала Нику, да и Людмилу Леонидовну тоже никто не знал, возможно, ее не существовало, хотя, как говорят, она ведала всё про всё и всё про всех, но тут Людмила Леонидовна проглядела момент зачатия, вопреки тому, что и новенький бинокль из ремонта был доставлен, и близозоркость соответствовала нормам, и взаимоупорядочение движений приятна была глазу за синхронность, и косточка от авокадо где-то в задних карманах одежд не мешала высматриванию, но видно, какой-нибудь аплодисмент в грошовой пьесе отвлек ее, тем временем Клим хмыкнул и обмяк; и побежала дочка, розовые пятки в песок окуная и точеными лопатками играя, но откуда-то появившийся туман обволок ее и упокоил, и только после выкрутасов анестезии вновь проявился в виде медицинского колпака и бледного, мраморного лица, объявив: Все, милочка.
Но это было не все, потому что это вымарывалось еще трижды: Лев, Павел, Льева,  и всегда во время оного вызволения выдумывалась нянька на камышовом ковре, который она почти сразу после подношения меняла на подстилку жесткокрылую и семиточечную, но это пестовавшее воображение всегда почему-то виделось со спины, и поэтому будем считать его имперсональным – в лучшем случае, а в худшем – агиртом с набором заурядных толкований, которые впоследствии войдут в великие книги, как их пытаются называть, войдут и прочно утвердятся в сознании глиняных человечков, слепленных тем же безликим по своему образу и подобию, и в благодарность за это они врисовывают его в свой образ, обрамляют золотыми багетами или картонными рамками, и слюнявят его лик с головы до пят.
И почти всегда кажется, что вот-вот, например, я допущу промах, вставлю лесть, обывателя ласкающую, введу резиньяционный персонаж, создам интригу и с этими ляпами вкачусь в толпу, которая понесет меня к какой-нибудь вершине, но толпа когда-нибудь исчезнет, убежав, возносить очередное коннотативное божество, и промахи эти никому не будут нужны, кроме истории по дилетантству. Может быть, дать произойти убийству, настоящему убийству, чтобы в число подозреваемых входил и автор, и будет ли это промахом? или слепить скатологическую главу, где главные герои наподобие тургеневских – ну, понесло их, или превратить эргастул в пансион благородных девиц в блажи Филокала, или оставить Нику в покое, и просто наблюдать, как она хороша в безумии и безделии, в бессознательности, переходящей в привычку, и в огромной недосказанности, о которой и она не догадывается и ей сопереживающие, они только угощали ее мороженым, сбитым, кремовым мороженым, а Ника, наблюдая это из сна, догадывалась, что мороженое было вкусным и почему-то теплым, оставшаяся капелька которого ненадежно висела в уголке рта, и только сейчас она очнулась от скупой на время синкопы и поняла, что это не мороженое; но пиршество, пусть и не интеллектуальное, ей понравилось, и она вылезла из-под одеяла.
– Ты опять на пруд ходила? – спросил Клим.
– Опять.
Допустим, сейчас осень, допустим, октябрь.
– Ты опять на пруд ходила? – спросил Клим.
– Опять.
– Не холодно?
– Сиротливо.
– Не забыла поставить цветы в воду?
– Уже поставила.
– Уже осень, не заметил, – говорит Клим, встает с ложа, подходит к Нике и целует ей руку. – С добрым утром!
– С добрым!
– Если ты от меня уйдешь, то мне некому будет по утрам целовать руку. Все остальное, может быть, и будет, но кто удостоит меня такой милости?
Пока меркнут краски перед глазами Ники после этих слов и вспархивают ресницы чаще, чем обычно, пока мимо проплывают гуси-лебеди с фарфоровыми ангелами и наступившая тишина убаюкивает, пока ее таинственный допельгангер оплывает и Ника падает в кукольный обморок (а там, на границе сна и владений Лиссы, первый поцелуй с любимой куклой заканчивается оргазмом, второй поцелуй, отвергнув оргазм, длится семь минут, пространство под каким-то немыслимым номером движется навстречу тем, кому с ним по пути), пока испаряется лужица от поцелуя на руке Ники, в мире ничего не происходит, и Клим, успев подхватить теряющую сознание Нику, кладет ее на кровать и, улыбаясь, покрывает одеялом.
– Не ее стиль терять сознание, – говорит сам себе вслух Клим и, задумавшись, продолжает, постепенно говоря все тише и тише и, в конце концов, переходит на шепот, а потом и вовсе додумывает и проговаривает дальнейший монолог про себя. – Ей было все равно, целую ли я ей руку или нет. Да и меня самого утром частенько не бывало. Пока встану и вечер уже, а ее нет. На сковородке плавают жареные лягушки в горчичном масле, а ее нет.
Клим – а кто же еще – сел на пол и начал представлять, чтобы было, если бы Надя, которую увел у него Надир в восьмом классе, не повелась бы на надировы небеса и точенные, воображаемые дефиниции секса, а сделала бы то, что сделала с Надиром в девичьем порыве – у нее уже тогда он был, – и стал бы тогда Клим дебилом и импотентом, и не начала бы Ника бросать его, и не случилось бы обморока, который в фильме можно отнять у нее, как Блэктон отнимает шляпу у шаржа. Увиденное в памяти начало смазываться, и Клим вернулся в реальность, поднял с пола шляпу, забрал у шаржа заодно и стакан, посмотрел на Нику и вспомнил, как писал записку учительнице Ники, по-моему, по биологии, чтобы ее отпустили с урока в связи c похоронами членистоногого разноядного жучка из подсемейства кукуйоидных – вы же знаете; далее было дописано: Это важно, не сочтите это за шутку; и появлялся еще тогда шутовской колпак и еще живое, крупное биологическое лицо, которое говорило: Что ж, идите, выдумщица. Так подкрадывалась она к Климу еще в школе; Заберите меня из школы, иначе я убью кого-нибудь – еще так подкрадывалась, звоня ему по телефону и говоря все это убийственным  нервным голосом, или вот так: Мне понравился рассказ «Ежедневность для зимы» – и он забирает ее в кафе, – но мне кажется, что цепочка пути главного героя должна быть замкнута – они спорили. Она постепенно его крала, пока полностью не вынесла до последней клеточки, а на следующее утро приготовила грейпфрутовый сок и вместе с рюмкой водки подала на подносе прямо в кровать. Рюмку водки? – воскликнул Клим. – Вспоминаю. И не одну. Мы весь день пили и ночь, а в полпятого утра что-то съели и легли спать. Нет, я лег, а она ушла. Она жила через дорогу, в доме через дорогу, через лужи прыгала, или огибала их, через города летала, появилась через две недели, я ее схапал прямо в самолете – сюрприз, охмелевшую, заходи, говорю, говорю и говорю, вру, хотел говорить, воображал комплимент, огромный комплиментик или малюсенький комплиментище – не помню, а она купоросовые, неотрекающиеся глазища с ведьминой святостью уставила на меня и рухнула то ли ко мне в объятия, то ли в бездну, то ли в обморок, но я успел ее подхватить, положил на кровать и, улыбнувшись, укрыл одеялом, из-под которого она через некоторое время выберется и наконец, начнет, как она думает, писать Климу письмо, однако воробей, клюнув стекло окна, разбудил ее, она посмотрела на часы – 5.55 – и вспомнила, что вчера не поставила цветы в воду.
Сбой в памяти, дающий Нике попытку повторить все сначала без рефлекторного лиходейства, был слишком краток, чтобы понять, что такое утро уже наступало, хотя она видела себя, встающую с кровати, идущую в ванную, красившую губы (начиная с верхней), а потом вдруг разбредавшуюся по эпизодам, за которыми уследить было невозможно, и приходилось каждый раз пробуждаться или, в крайнем случае, воскресать и собирать себя по частям – позвонок к позвонку; она видела себя, пишущую письмо, начинающееся обращением: Мой муж!..., договаривавшуюся с музами: Клио, приукрась, не ври, просто приукрась; а ты, Каллиопа, попроще, слишком учено не надо; Мельпомена, ты будешь последняя, после Талии; она видела себя, разбивающую о подоконник, всученный нахрапом говорящий лолипоп, передающую энтеровирус, слышащую хлюпанье неопытной плаценты, но флер лопнул, оставив легкую дымку над прудом, Ника очнулась, разделась и нырнула в прохладную осеннюю воду.
– Холодно? – спросил Клим.
– Уныло, – ответила Ника и залезла к нему под одеяло.

Тем временем начало июня. Целая неделя лета.
Вчера у тебя было день рождения – тридцать лет.
Остатки гостей, которые приехали после бала к тебе домой, еще спят:
К о н с т а н т и н  Л у п а р, кинооператор, временно безработный, 36 лет.
А с я, его жена, с красным газовым шарфом на шее, пишет сценарий пятый год.
Л и д а, пианистка, по нотам играть не любит, сутулится из-за высокого роста.
Л ё л я, колумнистка реакционно-феминистского толка, в бытии без стигматов.
Р и т а, домохозяйка, любопытная, яркая.
Т ю ш а, матрешка.
М а р а т, ресторатор, вегетарианец, по паспорту Мюрат.
Г о л о с  в  т е л е ф о н н о й  т р у б к е, женский с мужским оттенком.
Н и к о л а й  В а с и л ь е в и ч,  В л а д и м и р  В л а д и м и р о в и ч, писатели, воскресшие в видеовымыслах Аси.
В н у т р е н н и й  г о л о с Л ё л и, неуверенный.
И н г е б о р г а  Д а п к у н а й т е, актриса, показывают по телевизору в какой-то передаче, волосы рыжие, красавица.

По дороге на пруд ты остановилась около кустарника. Смотришь на один, на второй – хороши! Раньше не замечала. Сколько раз проходила мимо. Жимолость. Темно-синие ягоды, покрытые полупрозрачным восковым налетом. Вот-вот созреют.
Все спят.
Верхушки деревьев похожи на мозаику из листьев на фоне неба. Ты кружишься. Мозаика рушится, смазывается. Тогда ты достаешь калейдоскоп, нет, просто закрываешь глаза – так проще, и на черном небе появляются разноцветные звезды; они вспыхивают, гаснут, снова вспыхивают. Ты сбилась с тропинки. Тогда ты открываешь глаза. Чуть не наступила на жука с темно-изумрудным панцирем, но он не заметил, и ты тоже.
Поздно легли?
Ты подходишь к воде. Гладь. Застыли четыре водомерки. Вспугнуть? Как все интересно! Никогда не обращала внимания. Сентиментальность в последнее время стала активна. Вот сейчас вдруг накатились слезы. Ты ложишься на траву. Трава еще влажная – роса. Настоящая. Не как в рекламе капля росы, скатывающая с одинокого, хорошо сложённого стебля и падающая в веленевые, бесполые ладони – подделка.
Легли под утро.
Вода прохладная – ты тронула ее пальцами ног. Скинула фиалковое платье и голая вошла в воду по грудь. Прежде чем поплыть, ты думаешь о противоположном береге. Ты сама не понимаешь, зачем о нем думать, но он кажется иным, чем тот, на котором ты сбросила платье, и, наверное, поэтому ты больше времени сейчас уделяешь ему. Так происходит почти всегда, но иногда ты его не замечаешь, и тогда он исчезает в утреннем тумане. Ты поворачиваешь назад. Ты, опять ты. Что ты творишь? Твоя грудь освещена утренним солнцем. Глаз не оторвать. Быстрей входи в воду полностью. Плыви. Но ты не торопишься. Тебе нравится, когда на тебя смотрят, если ты не знаешь, что на тебя смотрят.
Какие они, когда спят?
Ты поплыла. Противолежащий берег вспыхивает зеленью, цветами, пением. Пруд превращается в море. Плыть легко. Ты ни о чем не думая, плывешь в сторону красочного порубежья. Ты далеко заплыла. Ты малоразличима. И вот ты вовсе исчезла, только легкая дымка висит над прудом, и стайка фиалок колышется около самого берега.
Когда они спят, они небезупречны.

Дом Ники. Первый этаж. Гостиная.
Постепенно наполняется проснувшимися гостями.
Все молчат.
Кто смотрит в окно, кто рассматривает корешки книг, кто поглаживает жиразол подлокотника дивана, кто считает лампочки в люстрах, кто играет мимикой лица, смотрясь в зеркало, кто пытается приглаживать волосы, кто, полуразвалившись на кушетке, вглядывается в высокий потолок – на выбор.
Как только все семь человек заполняют гостиную, начинается полуденный диалог – то ли это случайность, то ли задумка, то ли опечатка.
Ника и здесь мелькнула в какой-то глубине, но очнувшись, поняла, что это все-таки лишнее не только для безусловности, но даже для сна, и поплыла дальше к сказочному берегу, не осознавая своей мифической тщетности, однако этот выпад никто не успел разглядеть, так как внимание было обращено на шлепок упавшей книги, неуклюже вырванной из контекста книжной полки Тюшей. Но Тюше невмоготу было путешествовать одной и в одиночку наслаждаться счастьем или хотя бы бежать за ним, и она нагибается, подсаживает книгу в коляску, и они блаженно катятся по пустой мостовой, оставляя позади воображаемые неистовства опиума, так реально описанные с седьмой по девятую страницы, где запоминается только, что покупка ребенку игрушки сродни подаянию нищему на кабак. Вскоре Тюша останавливает коляску, спрыгивает с подножки, закрывает книжку, вставляет ее в зияющую щель и, вселяясь в образы, созданные рассказчиком под воздействием ханки, начинает разговаривать с деревом: Вот скажите, дерево, может ли человек стать богом? Мне скоро рожать. Мой каприз всегда начинается с буквы ?.
Дереву пришлось себя выращивать, чтобы выслушать впавшую в обморок беременную женщину.
Все суетятся вокруг Тюши.
Кладут ее на диван, обмахивают салфетками, полотенцами и другими подручными средствами.
Перегрелась, говорят, утомилась, видимо, переволновалась, впечатлительна она, съела что-нибудь не то, может, скорую вызвать, сейчас очнется, такое бывает, какое такое? с начинкой когда, румяны появляются, как ты? Все нормально. Полежи, а мы начнем.
Тюша улыбается и опять закрывает глаза.
Кто-то открывает окно.          
Такая фраза могла бы быть в детективе: Кто-то открыл окно. Была зима. Почему открыто окно? – подумала Деми и пошла к окну, чтобы закрыть его. Когда она подошла к нему, все тот же кто-то толкнул ее в спину, но Деми успела зацепиться за раму, и… (продолжение в следующем номере).
Такой сюжет мог бы быть в картине: Кто-то с улицы открывает окно в комнату. Вор? Любовник? Но это явно не первый этаж. Видно только кисть руки. На подоконнике глиняный кувшин. В углу комнаты кровать. На кровати женщина, выглядывающая из-за спинки этой же кровати и смотрящая на окно. Кто это? – она не задает себе такого вопроса; по взгляду видно, что она знает на него ответ; простыня соскользнула почти до сосков, и если ее не придержать, то через мгновение можно будет увидеть грудь полностью, но будет ли такое действо совершено – неизвестно. На другой стороне стол с канделябром с тремя затепленными свечами.
Это могло бы произойти и в фильме: кто-то откроет окно и увидит стоящую на высокой скале мельницу. Его взглядом зритель приближается к окну и тут же замечает продавщика хлеба, телегу, везущую женщину в красной рубахе на казнь, череп лошади на огромном камне, двух молодых людей, выходящих из кабака, уродца, сидящего тут же. Средневековое небо, на фоне которого кружат три ворона и одна сойка, завершает эпизод, в рабочем варианте фильма значащимся как сцена восемнадцатая, дубль второй.
– Почему мне, когда я вижу вазу, хочется заглянуть внутрь? – начала Рита. – Вот именно так я сейчас и сделала.
На эту фразу отклик: Вот видите, на что заглядываются женщины (Константин Лупар), последовал не сразу, и за это время Лида дважды пригладила брови, начиная с левой, и хмыкнула: хм! Лёля втиснула Ясунари Кавабату в родную щель на книжной полке, Марат пытался понять, что имела в виду Рита, т.к. первое предложение он не расслышал, Константин подошел к вазе и тоже заглянул внутрь, Рита хлопала ресницами, Тюше снился сон, что она беременна, Ася смотрела передачу по телевизору, где участвовала Ингеборга Дапкунайте, и которая в этот промежуток времени успела сказать следующее: …я играю женщину под именем Elisa von der Recke... да, потом я играю… я играю мальчика, которого зовут Белино, который потом сделался женщиной, которую зовут Тереза… (все поворачиваются к телевизору, и пауза затягивается) …и потом я играю маму невесты, которая оказывается любовницей Казановы тоже… и оказывается, что Казанова решил жениться на своей дочери…
– Сделайте тише телевизор.
Завязывается вялый диалог. Через некоторое время сквозь него можно опять услышать голос Ингеборги: …не, не, не, не, не, не… за кулисами есть человек, который одет в это, безрукавку клетчатую, одет абсолютно… да… и он приходит к нам, актерам и говорит: что бы вы хотели выпить?… нет, гримерка, гримерка, мало того, у него есть вторая функция, он закрывает наши гримерки на ключ, и у него все ключи…
Кто-то выключает телевизор…
– Я хочу что-нибудь съесть, – говорит Лида.
– Я тоже не прочь, – поддерживает Рита. – А кто-нибудь видел Нику сегодня?
Молчание.
– Она вчера странновата была, – говорит Лёля. – Заметили? Или мне показалось?
– Она вообще странновата стала, после того, как умер Клим, – говорит Константин и направляется к двери. – Пойду поищу ее.
– Конечно, нелегко осознавать, что кто-то погибает из-за тебя, будешь тут странной после этого, – говорит Лёля.
– Почему из-за нее? – спрашивает Рита.
– А из-за кого? – вмешивается Ася. – Вот смотри, день рождения Клима, гости, это я рядом с Николаем Васильевичем, а Клим сейчас на втором этаже, стоит с бокалом в левой руке и разговаривает с Владимиром Владимировичем. Видишь?
– Темновато что-то.
– А что ты хочешь? Запись воображения не такая простая штука, наверное, со временем качество будет лучше.
– Да, да, узнаю Клима.
– Посмотри, что будет дальше… К ним подходит Ника, они втроем о чем-то беседуют, потом Клим, видимо, желая уйти, делает два шага к лестнице, спотыкается о платье Ники – оно у нее в тот вечер длинное – и кубарем устремляется вниз. Вот так все и было… А еще минут за десять до этого Клим говорил о телефону.
– Ты должен сейчас же прийти ко мне, – говорил голос в телефонной трубке.
– У меня гости, – отвечал Клим.
– Всего на десять минут, у меня подарок для тебя.
– Давай завтра.
– Я убью тебя.
– Давай ты завтра убьешь меня.
– Сегодня…
– Ты думаешь, этот голос причастен к смерти Клима? – спрашивает Рита Асю.
– Понятия не имею.
Смерть. Как надоело это слово. А на самом деле, мы ничего не знаем о ней. Наверное, поэтому мы и идем по направлению к ней, думая, что, может быть, именно кому-нибудь из нас повезет узнать о ней прежде, чем мы умрем. При жизни мы строим планы, ставим цели, чтобы быть уверенными в завтрашнем дне, а назавтра мы умираем; мы злимся, что не успели… не важно, что не успели; мы умираем со смеху, вспоминая серьезность наших безделий, которые тут же забываются теми, кто еще пытается их не забыть. Запоминаются только поступки и усердие. Мы смотрим на каплю, которая вот-вот сорвется вниз, но дальше мы не сопровождаем взглядом ее падение, тем более ее приземление, т.к. ничего не остается, кроме поступков и усердия, проявлявшихся кругами на опрятной луже; нам интересней образование новой капли. А эти темные коридорчики, красные язычки, яркие вспышки, придуманные нами из-за незнания, веселят нас, лишь плачевные воздыхания, неуклюже скроенное рубище, с трудом напяленные тапочки, комья замерзшей земли говорят о том, что смерть не просто слово, а наша нынешняя жизнь, которая повернулась к тебе бархатным от пыли исподом, и ты, проведя по нему посиневшей фалангой, через некоторое время успокоишься и продолжишь чернеть и гнить, пожалев, наверное, только сейчас, что не взял с собой бханг – все же было бы веселей…
Асю и дальше понесло бы, но вернулся Константин и сказал, что Ники в доме нет, и он даже сходил на пруд, где на берегу видел облепленное божьими коровками фиалковое платье, в котором вчера на дне рождения была Ника.

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.