Шапка

                                  

Назад

Равновесие

РАВНОВЕСИЕ

 

    Весы. О двух равных рычагах с чашечками и гирями разного достоинства. На одну кладут кусок телятины, на другую – книги до тех пор, пока клювики стальных уточек не окажутся на одном уровне. Вот мы и променяли мясо на кучу исписанной бумаги. Там неизвестно, что написано. Может, и читать невозможно. Пойдет дождь или снег и страницы намокнут, и выбрасывай потом. А мясо вдруг уже испорченное. И тоже выбрасывай. Голод сосет жировые клетки.  Не спасают страницы тревожных хроник и липких романов. А можно ли купить и то и другое? Нет. Можно только поменять. Тебе это все не нравится, и ты поднимаешься на ступеньку выше, но и там время этой же сытости. Также лопается труба с горячей водой внутри, но тебе повезло, ты не живешь в этой квартире, ты живешь далеко от этого места, где горячая вода не нужна, там и труб-то нет. А кто-то живет в Перри-Айленд, и там за окном бездонный снег и мороз густой.

    Слышен шум падающих камней. Ты боишься смотреть вниз, ты просто сбрасываешь камень и ждешь, отсчитывая секунды, когда он упадет. На узкой тропинке кузнечик, а внизу гиацинт в гуще лезвий камней. Надо прижаться к скале, тогда вероятность улететь мала. А когда на край становишься, руки расправляешь. Ветер звучно треплет одежду, волосы – беззвучно. Он подхватывает тебя, несет, кружит в воздушном танце; видна синева удаляющихся гор; сердце бьется в каком-то приятном страхе, но ты очувствываешься, хватаешься за куст с темно-лиловыми цветами и бранишь свою чувственность к детству.
    А вот и висячий мост через ущелье. О чем ты думаешь? Да ни о чем ты не думаешь. Ты привыкла ходить по грани. Так интересней, – говоришь ты. Когда кто-то оступается, ты вновь твердишь, что это в последний раз… но все повторяется. Ради этого ты и живешь, не понимая для чего ради этого жить. И конечно, ты хочешь летать, но не потому, что все хотят, и не потому, что это захватывает, а потому, что тебе надоело балансировать между жизнью и смертью, и, не смотря на тривиальность фразы, это так. Это так сложно.

    Это так сложно говорить правду. Но она сказана, и теперь надо ее отстоять. Но вновь выступает прокурор и все рушится; он тоже говорит правду, значит правды две. Почему ты, Иванов, опоздал на урок? Я, Мари Ванна, отводил сестру в детский сад и я проспал. Вот они две правды, и уже совершённые. А вот другие правды: Я тебе изменил, дорогая, и я думаю, что нам надо расстаться – приводится доказательство. Одна правда уже совершённая, и можно принять решение относительно быстро; другая – с неполным безумством, а значит можно и не поверить. Адвокат тоже держит речь, и не все рушится. Сестра убила брата, который бил мать. Кто посмеет защищать брата? Кто осмелится осуждать сестру? Но таковые находятся. Так все шатко. «Не виновна», – четко, но с каплей нерешительности оглашается правда.

    Жаль, что даже псориаз не мешает сделать комплимент безобразно полной женщине, потому что она твой начальник. А если не сказать? А если ей подрисовать усы и рожки, а потом не признаться… что так ей лучше? Но она бросает на тебя бактерицидный взгляд и ты, запутавшись в реверансах, все же касаешься ее руки и проваливаешься в бездну, кляня троюродного деда за атавизм, который проявился из всех пятерых братьев и сестер именно у тебя в виде голубых глаз и завораживающего размера пениса. Гены запускают программу самоликвидации, но уничтожаться нечему – ты бездарен. Тебя полностью окутывает фарисейское пространство и тебе хорошо в нем, ведь ничего делать не надо, надо только уметь подыгрывать. Пусть другие превращают лопатки в крылья, засиживаются до утра в библиотеке и устраивают в однокомнатной квартире лабораторию, не замечая уже недельное отсутствие жены: Я ухожу от тебя… к Джону Ивановичу, а ты, не оборачиваясь, говоришь: На обратном пути зайди в Филипповскую булочную, купи мои любимые сайки, будь так любезна. Но саек он не дожидается, и связь между фундаментальными свойствами вселенной и факторами, необходимыми для существования человека, стало одной из ключевых в научной картине мира, и он это понял; он понял, что если бы изменилась, скажем, скорость расширения нашей метагалактики, ее средняя плотность или, на худой конец, ты, то вселенная была бы совсем другой. Была бы другой и лесть.

    Трос плохо натянут. Я говорила об этом. Сделаем, как положено, Ада, не беспокойся. Но она беспокоится. Она беспокоится, что зрители осудят ее номер: по обоим концам шеста будут люльки с полугодовалыми близнецами – она назвала их Рая и Рай. И она работает без страховки. Зачем она это делает. Рискует. Или? Она не знает. Не знает и директор цирка. Он вообще не знает, что она задумала такой шаткий трюк. Он, конечно, знает, что она будет ходить по канату, но что с такой программой. Да это и не программа – это вызов. Кому? Зачем? Близнецы накормлены. Лишь бы вели себя спокойно. Не плакали. Даже муж не знает. Он иногда их проведывает – она разрешает. Он бухгалтер. У него свой баланс.

    Монохромная Нева, видневшаяся за стеклянной дверью кафе, явилась пред юной парой уже в лунном свете. Представьтесь, пожалуйста! Меня зовут Ася, а его – Иван. Он немного выпил. Он был непомерно пьян. Асю это смущало. До ее дома было недалеко. А как же он поедет домой? К себе она его забрать не могла. Они жили с сестрой в однокомнатной квартире. Она посадила его на скамейку и села сама, положив его голову к себе на колени. Он заснул. Было лето. Легкий ветерок теребил его темно-русые волосы. Она запустила ладонь в них. Он был режиссером их студенческого театра. Конечно, он был бабник. Она же еще не целовалась… по-настоящему. Сегодня его день рождения. Он ото всех сбежал. Пригласил только ее. Прибитый к каменному берегу детский резиновый мячик безуспешно-лилового цвета, слегка покачивался на воде, и ей казалось, что он вот-вот выскочит на берег и покатится к себе во двор, где его будут бросать, пинать, лапать, но этого не произойдет, потому что Коля со второго подъезда проткнул его перочинным ножиком, и душа улетела, а без нее он не может скакать, летать и заглядывать девчонкам под юбки. Но когда забрезжило, Иван проснулся. Ася дремала сидя. Он встал. Она не проснулась. Он пнул сдувшийся, но не сдавшийся, а до сих пор дувшийся на Кольку детский мячик, сделал из сторублевой (других не было) купюры цветок, похожий на бутон розы, вложил его в кулачек спящей Аси и пошел прочь: она даже не актриса.

    Но этого не достаточно. Нужна абсолютная независимость, и неважно кто ты: раб ли, президент ли, сторож. Вот сторожем я и пойду работать, или пойду по дороге, потом через поле, мост, в гору, если что, через реку, вдаль, у которой нет конца, а значит, нет и начала. А куда идти? Но бессмысленности нет. Просто стираются границы обывательских ценностей, и мы вступаем в пустоту, даже не в пустоту, а в ее осознание. И она окутывает нас, что даже иллюзий нет. Наступает состояние невыразимого покоя, затяжного транса, и ты становишься тем, кем когда-то родился, но этого не достаточно. И ты терпишь, страдаешь, подаешь милостыню, соблюдаешь обеты, медитируешь, познаешь мудрость и достигаешь нирваны. Твою уравновешенность не нарушит ничто: ни прищур вездесущего с солипсическими взглядами, ни выплескивание тестостерона тощим невротиком, претендующим на трон, ни казнь беременной женщины, пытающейся родить монстра, ни милая иллюзия Шарпанье, ни правда об «Ананербе», ни служение в сюжетах апокалипсиса Анастасии, ни обезображивание трехликости Люцифера, купающего в озере Коцит, ни улыбка тирана, ни уловки Каллипиги, играющей подолом, ни манипуляции претидижитатора, меняющего туза крести на туза треф, лишь «Comedy Club» иногда нарушает устойчивость, ввергая тебя в истерический смех, и ты плюешь на все это и возвращаешься к Асе, учишь ее и ее сестру целоваться, приходя в себя только утром; и видя две прелестные головки, покоящиеся у тебя на груди, пытаешься определить, какая же принадлежит Асе, одновременно проговаривая в уме, что играть на сцене у нее получается хуже.

    Центр тяжести смещается, кружится голова, теряется сознание. Ты мечешься от света до тьмы, от вечности до скоропостижности, изобретаешь будущее, которое и так существует, но без тебя; думаешь о нем, а значит, думаешь о смерти. Человек свободный, ни о чем так мало не думает, как о смерти, – говаривал Спиноза, – и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни. Конечно, Спиноза лукавил, он, вернее всего, думал о смерти, но как о продолжении жизни. Трансцендентность этого понятия (хотя как трансцендентное можно понять) рассыпалось, например, в пантеизме, где концентрация как нравственное усилие для нового рождения отсутствовала. Но умирать или снова рождаться приходится, стало быть, приходится начинать все сначала, ну или почти все, потому что атавизм преследует тебя и случается не только им наслаждаться, но и искоренять, вмешиваясь далеко не по-божьи в ДНК, репарация в которой иногда бессильна или малозначительна. И мы спешно уничтожаем гены, заставляющие нас стареть, вгоняя нас в скрюченность и маразм, наличие какового мы не признаем. И слава богу, если мы успели до проявления этакого экстатического спектакля достичь мудрости, но и это не главное, главное, чтобы эта мудрость была передана другим. От тебя ничего не остается, а собственно, тебя и не было, было состояние, меняющееся с каждым мигом, а совокупность их и есть твое имя, имя, которое ты лелеешь, расчесываешь, кормишь, учишь, пьешь с ним вино, выдаешь замуж за того, с кем гуляешь и спишь, признавая его отцом; поднимаешь руку на женщину, уверяя себя, что она другая субстанция, предназначение которой рожать и ввергать тебя в грех чревоугодия; ты даешь имени статус, страсть к наживе в виде приобретаемой профессии, даешь опьянеть своим «я»; и если оно осознает, что попало к тебе случайно, то оставляет тебе исключительно тело и душу, чьи неизменные сущности тебе кажутся главными, а на самом-то деле, главное – это состояние свободы, а это уже постоянно меняющая сущность, ведущая к мудрости и просветлению. И как не покажется вам, примитивным христианам, кощунственно, но я не вмешивался в новое рождение моей матери.

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.