Шапка

                                  

Назад

Артистка

АРТИСТКА

 

    Падал мелкими хлопьями снег. Падал уже долго. Девушка с именем Софья шла к железнодорожному вокзалу. Встретившая ее привокзальная площадь, зевнула и объявила о пребывающем (или прибывшем) поезде Юнгринер-Сбийк (Будьте осторожны!). Фонтанный амурчик с повойником из снега на кудрявой голове продлевал миг натягивания тетивы, высматривая, наверное, цель, но Софья увернулась от его взгляда, проходя мимо, и остановилась около мраморного парапета на фоне стены, похожей на потрескавшееся яйцо, сваренное вкрутую.
Голову Софьи покрывал черно-красный платок; милый малиновый шарфик, касаясь пальто (похожего на шерстяное, подогнанное по фигуре), свисал до оголенных в нейлон коленок; заканчивали ансамбль такого же цвета, как и пальто, сапоги на каблуках оптимальной для этой ситуации высоты, которые она купила сразу после того, как ушла из театра, где когда-то цеплялась за крохотные роли, снисходительно предложенные режиссером Заглебышем Ю.Г. в Голотобе. Но режиссер заявил как-то, что полутораминутный выход на сцену будет предоставлен Агриповой – она хотя бы сможет сыграть по сценарию, а не будет нести всякий бред о «недетерминированных снах» или о «чахотке месмеризма», когда надо было всего лишь сказать, что ей (девке Варваре) приснилась кошка о двух головах и, блеснув глазами, убежала, оставив г-жу Н. в оцепенении, да самовар принести, сказав всего-то: Жалуйте! И это было на премьерах. «Но тебе везет, – говаривал Ю.Г., – что твою импровизацию не заметили» (не везет же), а заметили страдальческие и заплаканные лица, похожие на безжизненный зад замерзшего амура, главных героев. И когда на эти захныканные лица накладывается еще и пафос, переходящий в кривляния, становится по истине грустно; и хотелось плакать вместе с актерами, но не от того, что бретер нарвался на шпагу, а от того, что шпага кривляется и то меньше, хотя и сделана в цеху потребительских товаров из отходов, именуемая в накладной как «шпага детская». Она с детства играла то Аду, взвинченную чертиками и хватающую ягодицу ангела, то Эммочку с седыми ресницами и балеринными икрами, то emo-Мальвину с волосами под цвет розовых колготок; но в театре с удивительно примитивным названием «Новый», а иногда (и все чаще и чаще) даже «New» (театр «New»! Звучит, а?), она засыпала (даже «счастье на века», вдалбливаемое в голову Софьи вечным Отелло за кулисами, в подъезде, на ложе, не остановило ее, а наоборот дало пинок, освободив ее от душных объятий мавра с отсутствующим эпителием (Мавр, тоже мне нашелся)), и когда выспалась, хлопнула откидной сидушкой ругающегося кресла и создала свой вертеп с импровизацией на жизнь.
До прибытия поезда оставалось целых сорок минут или, если сказать более расплывчато, – минут сорок. Размеренный вздох, вырвавшийся из ее груди (банально, но это так), говорил о сносном ее настроении, неплохом состоянии и чудесной погоде. Софья не стала заходить во внутренности вокзала. Она стояла и продолжала смотреть на пухлый гранитный зад Эрота и мерно падающий снег, пока не услышала, что поезд номер Й025Ц, Скиркут-Анаап прибывает на первый путь, и что-то еще не очень значащее, во всяком случае, для нее.
Софья сдвинулась с места. Пошла к перрону. На перроне, как случайно выпавшие из ладони горошины, скользили по снегу отъезжающие и встречающие. Поезд стоял на этой станции две минуты, сто двадцать секунд (так поболее будет). Софья нырнула в вагон и уже степенно вошла в купе: Молодец, Машка, одни мужики, то что надо, – то ли с иронией, то ли с благодарностью подумала она о своей подруге-кассирше, перед тем как улыбнуться, застыть на пару секунд и трогательно произнести: Здравствуйте, я Софья! – жеманство в этой фразе все-таки промелькнуло, но никем не было замечено (опять никем не принята игра).
В этой паузе, в этом огромном пространстве времени, вмещающемся в размеры купе, все цепенеет, все цепенеют; время не касается их, читающих Кунинартишвили или жующих сало, заботливо пропитанного чесноком, или высматривающих в окне остросюжетные моменты неподвижности. Но знакомство неизбежно и (или) необходимо. Неужели нет выбора? Нет, если ты жена, например, южного художника Мегачева, то созерцать его выплески – это неизбежность, а если ты любовница, то – необходимость… сначала, а потом опять неизбежность, которая в ассоциативном контексте распространяется на соседей по купе, но себя Софья превращает в необходимость, в желание, в надежду, в крах – эко я разогнался, подражая поезду.
Вот мы проезжаем станцию, залитую черно-лиловой нефтью; чуть далее (секунд эдак через тридцать) можно насладиться отсутствием цвета у облака наскоро прикованного к небу в виде квадратного пергамента или осенью, (которая была еще недавно, в предыдущую поездку) грохнувшую большим грязным пятном на обшелушившуюся деревню; но природа самовольно убегает то на чаепитие, то на празднование осенин, то на рождение Марфиньи или Савелия, все время упражняясь в стиле, так смачно поданного мастером вместо традиционного фуршета; а вот и свежесть засохшего виноградника, скрываемая на мгновенье силуэтами входящих экскурсантов, которые, погружаясь в мир своих новостей, раскрашивают ее пастельными эпитетами; чувствовалось присутствие ненужных предметов, сухо разговаривающих: Ваш билетик, будьте любезны! но они вскоре исчезали, оставляя за жирной щелью двери по другую сторону летящего состава монотонный пейзаж в бусенце липкого пепла и влажный (уверенность) комплект (предположение) белья (не факт) цвета (на глаз) RGB [199; 208; 204].
Пока незнакомое пространство не одурачило мужчин, они вышли, давая даме шанс сменить сценический гардероб на дорожный, но она не воспользовалась им, оставшись в маковом платье с авокадовой оторочкой по подолу, который еще хранил воспоминания о том, когда был задран до талии, будто самый ненужный элемент одежды на свете сегодня ночью в полумраке подъезда, и оставался в таком положении минут семь-пятнадцать (время было неподвластно в тот момент-миг), ощутив там наверху жар поясницы, ее птенчиковый пушок и возбуждающие прикосновения волнообразных позвонков, вместо однообразной наэлектризованности нейлона. Охнув, ахнув и опять охнув, Софья застыла, пришла в себя и, оправившись, сказала партнеру, что уже поздно и растворилась, проявившись только сейчас, когда услышала: Я – Леонид, и увидела небритое улыбающееся и немного розоватое лицо, свисающее откуда-то с потолка.
– Прекрасно!
– А я – Óливер.
– Как?
– О-ли-вер. Ударение на первом слоге.
– Так и произносить по слогам?
– Нет, произносить не по слогам. Я устал всегда раскладывать свое имя на составляющие.
– Шучу. С первого раза поняла я. Софья я.
– А я – Харитон. Какая станция была?
– Голотоб.
– Город, поселок, деревенька?
– Все сразу, – сказала Софья, а хотелось сказать: глушь, пустошь, пустота.
– Глушь, вы хотели сказать? – улыбаясь, произнес Харитон. – В этом тоже есть своя прелесть.
«Вспылить что ли? – подумала Софья. – Какая, к черту, прелесть. Перекладывает навоз в коровнике из кучи в кучу, ездит на тракторе и все. Водку пьет еще. Он выживает. А я хочу общаться с теми, кто хоть раз читал Платона, Беккета, Жданова Ивана, беседовал с самим Ждановым, с библиотекаршей, до румянца доказывающей, что Еврошенко поэт (после этого слова она краснела за поэзию) только своего времени и не более, а Кибир Тимуров и вовсе капля дождя, случайно угодившая в пепельницу, оставив после себя причудливую (снисходительный эпитет) воронку, через пару минут засыпанную пеплом; с теми, у кого в коллекции есть Jordi Savall, безумная Татевик Оганесян и патриотичная Vera Lynn; с теми, кто не настолько наивен и доверчив, думая, что сверху кто-то будет указывать ему путь, подавая знаки, и, веря, что мир был создан за шесть дней».
Но она не вспылила. Да и думала Софья попроще, но с этим бы согласилась однозначно, прибавив к затаившейся вспышке еще обаятельную Фаину с ее знатной фразой: Сняться в плохом фильме – все равно, что плюнуть в вечность! Но ей даже до вечности не доплюнуть, тем более в нее попасть. Она (Вечность) ее (Софью Филипповну) игнорировала. Бывало, болтает скиталица Вечность с босоногим Пространством о чем-то уже стершимся, типа, философствуют, а вдалеке купается Софьюшка, белесыми телесами играя; вокруг шероховатость смоковницы, телесность амурчиков, голубизна почти безоблачного неба, но не все попадает в холст Франческо: отрезана, страдающая ожирением нога, одного из прививающих любовь еще невызревших существ, треть рыхлого облака, а водопад так вообще берет начало с резьбы багета. Но игнорируют ли Софьюньку или вовсе не замечают беседующие? Да и Время, ковыляющее мимо них, здоровается с ними и тут же спешит далее, по пути слегка окрашивая в седины смоль взлохмаченных волос и охватывая взглядом, пока еще не тронутые (рано еще) им налитые груди, уносится, оставляя Франческо в межрамном пространстве и, несущуюся в поезде куда-то Софью так и незамеченной.
Но, оторвавшись от окна, от мелькающих деревьев, от неба с одним-единственным облаком, от одиноко промелькнувшего сарая, она, чиркнув пренебрежительным взглядом по окладистой бороде Харитона, продолжает прерванный диалог:
– Приведите пример, чтобы я могла воскликнуть: Какая прелесть!
Софья поворачивается к окну и галлюцинации опять подхватывают ее и несут на сцену, но, не зная какое платье подойдет, дают ей платье подвенечное. Затем подсовывают жениха, кольца, гостей, подарки, поздравления, шампанское, ночь, утро, дни, недели, однообразно мелькающие, как деревья за вагонным стеклом. Слышится уже немного знакомый откуда-то голос с хрипотцой – ах, да, это же Харитон – неужели надо будет ставить восклицательные знаки на его доказательство?
– Природа.
– Хм, вы меня поставили в тупик, – задумчиво произнесла Софья. – Природа это хорошо, но все в меру. А вы вот куда едете – к природе али от нее?
– К морю. Никогда не был. Я-то на поезде всего третий раз езжу, – пояснил серьезно Харитон.
– Зимой к морю?
– Летом некогда. Летом – пчелы.
– Зимой снег, – съехидствовала Софья
Она сделала из снега комочек, подождала, когда Пьеро приблизится и бросила им в него. Он поструился за ней и тоже начал бросать в нее снежки, доставая их из карманов кафтана, но попадал в стекло. Поезд стал подниматься в гору, и Пьеро отстал. Послышался хлопок. Может, он застрелился. Нет. Это последний его снежок угодил в девятку, и стекло треснуло, треснул и вагон, разыгралась вьюга (тоже мне, актриса), но ее быстро сменила Софьенька в костюме путника: Все-таки я решила переодеться, гримерная освободилась. Давайте пить чай.
– В этом году снегу вдоволь, – запоздало ляпнул Харитон. – Теплее в лесу животным будет. Их в лесу много.
– А которых мало, занесли в Красную книгу, а которых много – в Книгу о вкусной и здоровой пище, – продолжила Георгиевна.
«А нужна ли я вечности?» – подумала серьезно (как могла) Софья.
– Вечности? – переспросил Оливер, собрав морщины на лбу. – Какой?
– Я же вслух этого не сказала.
– А-а-а… Вы что-то сказали?
– Нет, ничего.
«Разве у вечности есть эпитеты? – продолжила мыслить Софья. – Допустим… Он мои мысли читает. Оливер мои мысли читает? Нет, возможно, просто приятная шаль. И так, допустим, вечность: мгновенная, незаконная: Вы зарегистрированы как вечность? Документики пожалуйте, а то бывали случаи моментальности, стремительности, цены-то у вас немаленькие, потом ищи-свищи. Какие еще эпитеты? Двоякая, райская, мрачная. Или снимешь маску, а там миг, и схватить-то не удается, жизнь – тыр-пыр, и кончилась, и тебя забыли».
Жить надо так, чтобы тебя помнили даже сволочи, – прогремел нежный голос Фаины.
Стемнело окончательно. Через стекло, отражающее купе, ничего не разглядеть (зато оттуда все видно). За окном бездна. Такая невероятная бездна, что не хочется, не только смотреть, но и думать о ней.
Мне кажется, что Софья что-то задумала. Как движутся ее зрачки. А кокетство каково, посмотрите. Румянец на щеках не играет, значит, все идет по сценарию. Давайте присмотримся. Вот она просит сигарету (хотя «LM» она не курит, и у нее есть свои). Как она просит. С некой уверенностью, что ей еще и составят компанию. Нет стесненности; есть или, допустим, появляется превосходство, но вроде она его теряет, произнося фразу: Сегодня я ушла от мужа… (появляется сожаление) и это приманка; сейчас должно последовать еще какое-нибудь предложение, которое разрушит неловкое молчание, наступившее после признания свободы: незнакомые люди все-таки; поздравлять или сожалеть об акте, а может, по-штрейкбрехерски взбодрить. И она, как бы с сожалением, предлагает свершившееся дело отпраздновать (все легко вздыхают). Превосходство достигнуто, теперь можно рубить головы: Я же говорил, что она себе на уме, хотя это только мое предположение. Я улетаю. Слово предоставляю Оливеру:
– Мне показалось, что кто-то смотрит в окно (Знал бы, слова не давал).
– Вроде еще не пили, – усмехнулся Леонид, свесив голову со второго яруса вместе с выползшей из-под матраса приличного шмата простыни. 
– Только прошу вас, господа попутчики, не спрашивать меня, почему я ушла от мужа – ограничимся формулировкой: не сошлись характерами, – выразила желание (читать: сказала в приказном тоне) Софья и мило улыбнулась всем, даже мне.
– Она нас господами назвала. Хороша девка! – шепнул Леонид Оливеру.
– А как она должна была к нам обращаться: граждане пассажиры или мужики? – прошепелявил Оливер.
– Спускайтесь со своих полатей, – подняв голову, сказала Софья и, встав, спросила, увидев у Леонида раскрытую книгу. – Что читаете?
– «12 стульев»… как его… Файзильберга, во, и… Катаева.
– Роман о жадности.
– Почему?
– Это я так просто, не обращайте внимания.
– Так смешно. Они уже третий стул вскрывают. Вы читали? Найдут драгоценности, наверное, в последнем стуле, я чувствую.
– Кем вы работаете? – спросил, лежащий на той же высоте, как и Леонид, Оливер.
– В лесхозе, рубим лес.
– Щепки летят? – улыбнувшись, спросила Софья, уже садясь.
– Щепок много, ветки, паветви, сучьё.
Софье вспомнилось, как хоронили Марфу, которая заранее предупредила знакомых (родственников у нее не было), чтобы ее похоронили не в гробу и не в земле, а сделали настил из веток, накрыв ветками кедровыми, обвязали белыми льняными лентами и положили вместе с ней камни, потом спустили на воду озера Русчуй и не молились.
Марфа частенько ходила в церковь, становилась на колени каждый раз в разных местах, закрывала глаза, так стояла минут двадцать, потом вставала и уходила, но что самое интересное, она никогда не крестилась и на Пасху не христосовалась, а держала руки на уровне груди, обхватив правой ладонью левый кулак, и делала странные манипуляции губами, не похожие на молитвы и даже на какую-либо немую речь. Никто и никогда ее не спрашивал об этом ритуале, если это вообще был ритуал.
Она появилась в Голотобе лет пятнадцать до смерти. Откуда она приехала никто не знал, а когда спрашивали, отвечала: Я пришла. Эмоции на ее лице (плоские губы, бледные выпуклые щеки, обвисший нос, веки маленькие и русые, что казалось, будто глаза (малоподвижные и проницательные) голые) появлялись редко, как положительные, так и отрицательные.
В десять лет, оставшись без родителей и без крова, ходила и показывала фокусы, даже один фокус: просила монету, клала ее на ладонь, покрывала платком, что-то шептала, убирала платок, монета исчезала. Как ни обыскивали ее, иногда раздевая до нага, монеты не находили.
Родилась зимой, прямо в лодке, выкатившись прямо в подол, под которым были кедровые ветки: до сих пор помнится их колючее гостеприимство.
– А кедр рубите? – после воспоминаний и придуманных под них историй про Марфу, которая сама их не рассказывала, спросила Софья.
– Иногда.
– Красивый?
– Вы не видели сибирский кедр? – спросил Леонид, отложив книгу в сторону.
– К сожалению.
– По секрету скажу, это не кедр, это сосна. Когда-то денщик Петра I предложил ему назвать этот вид сосны сибирским кедром, чтобы он лучше продавался в Европу. Петр сразу жаловал его в капитаны, правда, через шесть лет казнил за связь с его бывшей шотландской прелестницей фавориткой. А в Европе кедр знали лишь по библии, в которой имелся в виду настоящий ливанский кедр, поэтому цену на него Петр и завысил, об этом у нас все знают.
– Но Господь сокрушает и кедры Ливанские, а вы уничтожаете Сибирские. Вы что отождествляете себя Богу?
– В том, будто Господь сокрушает кедры Ливанские, подразумевается, что Бог выше и могущественнее того, кто уподобляет себя кедру, – вставил Харитон.
– Нам говорят, мы валим. Их специально выращивают, чтобы потом срубать, – уже оправдывался Леонид.
– А орехи вкусные у него? – спросила Софья, переводя разговор в гастрономическое русло, так сказать, в более безопасное, чем религиозное.
– Афродизиак в чистом виде, – вмешался Оливер.
– Да? – играя глазками, почти по-настоящему удивилась Софья. – А у вас, Леонид, случайно нет этих заводящих орешков?
– Нет, не взял. А что это за афродизиак?
– Вещество, стимулирующее половое влечение, – тут же ответил Оливер.
– Аааааа?
– Так, Софья, по-моему, Филипповна?
– Я вроде еще не говорила своего отчества.
– Как же? Говорили, когда о вечности рассказывали.
– Вслух?
– Не помню. Вроде.
– Окунаетесь в мое подсознание? Экий вы, смельчак.
– Что я говорю обычно на это? – спрашивает Оливер самого себя.
– Вы берете даму под руку и предлагаете ей выйти покурить.
– Дама соглашается?
– Она думает.
– Но недолго, – рекомендует доктор.
– Согласна.
– Мы выходим в коридор.
– Она поправляет чулок.
Софья поправляет чулок.
– Игриво, – настаивает осторожно Оливер.
– Софья поправляет чулок кокетливо, – говорит Софья.
– Так тоже пойдет, – соглашается Оливер.
– Потом она бросает взгляд на вас, как бы спрашивая: что дальше?
– Доктор, т.е. я, смотрит в ее ночью отуманенные глаза.
– И что-то говорит, – предлагает дама.
– Да, да, он обязательно должен что-то сказать.
– Может быть, и сделать, – крадя часть улыбки у Моны Лизы, угощает эстетов Софья. – И я жду.
– Она ждет, но я не могу придумать, в чем проявить смелость.
– Экий вы, трусишка, – думает она.
– Но я не знаю, о чем думает Софья.
– Тогда предлагайте ей что-нибудь.
– Пойдемте покурим? – наконец выдавливает он.
– У вас какие?
– Это она о чем?
– О сигаретах.
– LM.
– Не мои. Придется играть, – шаловливо и с грустью говорит Софья.
Софья и Оливер заходят в тамбур.
Харитон и Леонид тем временем думают о чем-то своем.
– Все-таки море зимой холодное, – думая, старается убедить себя Харитон.
– Конечно, холодное, – подтверждает Леонид.
Леонид и Харитон обращают внимание на треть оставшегося открытого дверного пространства, после ухода Оливера и Софьи, в щели двери появляется окно. Окно предлагает незамысловатые пейзажи: деревья в темноте. Харитону и Леониду все равно.
– Ужинать пора, как вы считаете? – очнувшись, призывает Харитон, когда курящие возвращаются. – Надеюсь, в ресторан никто не идет?
Диалог еще то вспыхивал, то угасал, то, как рот обкормленного малыша сначала наполнялся манной кашей, а потом медленно сдувался, выпуская струйки вспузыренной массы наружу, то, как армян Петр пытался шутить, то игриво глумился над психологией и философией, похвалиться знаниями которых считал вправе каждый, особенно в малознакомой компании – блеснуть хотелось всем. Но это прошло. Остались только факты да безобидные фантазии в конце.
Тем временем, на столе появилась дорожная еда в запотевших кульках, дотоле проявлявшая себя частями, и бутылка коньяку, натренированным жестом поставленная Софьей в центр стола вместе с отполированными фруктами похожими на театральную бутафорию. Занавес исчез. Спектакль начинается под угасающие аплодисменты и монотонный стук колес, будто действие происходит на самом деле в поезде.
Для детей специальная кукольная версия, где Мальвина все-таки впускает Пьеро через окно, во взрослой версии брошенного в полумраке подъезда своего дома накануне отъезда, и они все вместе пьют чай, рассказывая друг другу истории, в которые и отправляются путешествовать: дровосек прокладывает для них путь через дремучий лес, пасечник кормит ароматным сдобным медом и пчелы указывают им дорогу, наверное, к замку, а доктор оказывает помощь, лечит, лечит не только тело, но и настаивает на сомнительных молитвах и вязких софизмах душу; но Мальвина ото всех убегает, произнеся перед этим монолог отчаянья в затеянной ей игре, которую никто так и не понял, но приняли потому, что была выгода: дровосеку новый топор с двигателем, пчеловоду вечноцветущее поле и ульи не из липы, пропитанной анилином, доктору новую моду на психоаналитиков. Лишь Пьеро ничего не нужно, но он в рассудке, когда его теряют, когда безумства выжженный порыв еще горит и видна еще доступная, но еле видимая разумом Рахиль. Детям жалко Пьеро, жалко Мальвину, которая исчезла, потому что ее, наверное, обидели. Они рассказывают дома папе и маме о румяных волосах и колготках, о разбитом стекле, и родители обещают помочь Мальвине, если ее будут обижать случайные попутчики. Смотри, мама, ты обещала, – говорит полусонная дочка, грозя уже вялым пальчиком, и засыпает, видя себя в розовом платье и черных туфлях, сидящей на зеленой лужайке, но слышится голос Оливера:
– А вы, Софья, чем занимаетесь?
– Я – артистка.
Софья почему-то посмотрела на часы. Было около девяти вечера: Ого! Прошло чуть более трех часов, как она вошла сначала в вагон, потом в коридор, а затем в купе. Сняла пальто, поздоровалась, села, боковым зрением осмотрелась, вышла в коридор, смотрела в окно – минут 14-15. Зашла обратно, вошла проводница – упта-дрица, показала билет – 3-4 минуты. Знакомилась – 5 минут. Хотела переодеться, раздумала – 7 мин. Смотрела в окно – четверть часа. Говорила с Харитоном – минут 13, не более. Курила с Оливером – 14 min. Пялилась в окно, периодически обмениваясь фразами – 21. Накрывали на стол – почти 18 минут. Непредвиденные и забытые действия – минут эдак десять. Итого… Час исчез. Выходит, что я иногда не ощущаю времени. Кто-то переводил стрелки вперед, может, это вечность? – ей все равно. Время пользуется тем, что люди не обращают на него внимания, и эти люди быстрей умирают (лет-то им, может, и много – даже сто может быть), или оно просто обижается, что его не замечают и нá тебе – ты на пенсии, а дурак дураком. И успел сделать три банальных вещи: вырастить сына, построить дом и посадить дерево – всего-то. Вот над таким время и издевается, а вечность и вообще их не замечает. Вот и сейчас, оно, наверное, умчалось вперед, пока я думала, кстати, о нем. Я люблю тебя, время! Только прошу, не торопись, дай почувствовать тебя. Конечно, в сию минуту (час, день) я разбрасываюсь тобой на такие бездарные поступки, но давай договоримся – это в последний раз. Потом ты будешь гордиться мной. А вот сейчас я все же выйду на сцену, меня уже ждут. Эта роль в любом случае лучше, чем роль какой-нибудь бледно розовой вишенки или плаксивой невесты, выражающей любовь к ветхому дядюшке, пусть и не родному (текут слезы, взгляд стыдливо мечется, останавливается на сероватом от времени подоле маменьки, а все это время веер изображает колибри). Лучше треногу сыграть или всеединство лотоса – на это времени не жалко. А Оливер уже второй раз пытается задать вопрос и заодно оторвать меня от мельтешащих сосен в окне:
– Вы где-то не здесь. Вы меня слышите?
– Да.
– Я спрашиваю, вы в театре играете?
– Я отвечаю, уже нет.
– Коньяк придется пить из стаканов, – пробасил Харитон, разглядывая этикетку на бутылке.
– Не люблю я коньяк. У меня есть настойка домашняя, – сказал Леонид, почесывая рыжеватую небритость. – Будет кто-нибудь настойку?
– Доставайте, разберемся, – с интонацией только что приехавшего на курорт сибиряка почти пропел Оливер. – Разливайте, Харитон. Даме надо вживаться в роль свободной женщины.
Но откуда-то из…или просто откуда-то слышен голос: нарисованная за окном ночь была недвижима, и эта неестественность опять привлекла Софьин взгляд. Хотелось рассмотреть недочеты, ошибки, капнуть белил, подрисовать ясени, но зга пялилась в окно, опухшая и непримиримая, изредка отвлекаясь на одинокие огоньки и проходящие поезда. Хотелось вспомнить цвет стен в купе, не оборачиваясь – не вспоминалось, или цвет занавесок в коридоре за исключением традиционно белого; а цвет вагонов снаружи – зеленого ли, синего, первого класса, эконом-класса ли, а может, вовсе желточного? А вот таблички на вокзале: «Служебное помещение», «Касса», «Начальник вокзала» были яркого желтого цвета без каких-либо оттенков, лишь «Туалет» был голубеньким, а «М» – оранжевым, «Ж» – белым; внутри же вместо обычного бледного кафеля зеленел густой бархат. В углу, или почти в одном из углов в кресле сидела женщина и читала книгу – вот это Софья помнила. И вот она уже слышит свой голос, плавно сменяя предыдущий: просыпаться… нет, не так – очнуться не хотелось, хотелось прикосновения, неважно какого – какого-нибудь, неважно к чему – к чему-нибудь, к коленке, например, а лучше к подмышке. Что же это такое? Как же я умудряюсь покидать это кишащее вокруг юдоливое пространство? Вот опять ко мне обращаются (даже на «Вы») с каким-то вопросом. Сосредотачиваюсь… соединяюсь… – Вы фил или фоб моченного яблока? Кажется, так. Надо возвращаться. Прошу время дать задний ход (там оно мне подвластно) и слышу вопрос:
– Вы любите моченые яблоки? – с удивительно белозубой и доброжелательной улыбкой спрашивает Леонид, протягивая пухленький, набухший шарик недостижимо красного цвета, влажность которого даже возбуждает Софью, и, вероятно, только ее. – Домашние, – продолжает дровосек.
Она берет его, кусает. Сок неспешно и лениво течет по подбородку. Крупный план усиливает эффект. Она не выпускает его. Пьеро нравится. И ей тоже. Еще целует взасос яблоко.
– Вкусное, – уже озвучивая потом, после сцены, смачно вторит своим губам Софья и, высасывая мякоть, продолжает. – Сочное.

На вокзале в Боготоле висят часы, зажатые в гипсовый горельеф, стекло треснуто; посередине отверстие для ключа, которым один раз в четыре дня заводят их, – иногда некому, потому что муж дворничихи Коля болеет, а больше на восьмиметровую высоту по скрипучей деревянной лестнице никто залезать не хочет. И когда часы стоят, то за полчаса до прибытия какого-нибудь поезда и через каждые пять минут звучит объявление: Часы в вокзальном помещении временно не работают, просьба пользоваться своим временем – и так два раза. У кассы толпятся полтора человека (мужчина то судорожно мнется на месте, то убегает куда-то); девочка с растрепанной косой из жирных волос прыгает по расчерченному на квадраты мраморному полу, и эхо от неуклюжих приземлений звучит немного гулко и хлестко. Это успела заметить Софья, идя через вокзал к поезду, и даже много лет спустя эйдетическая память ее не подвела, когда она узнала девочку, сидящую на облезлой скамейке и жадно смотрящую на квадраты промасленного пола, но возраст подавлял ее желания, а та же растрепанная коса из жирных волос сейчас мелькнула в щели неприкрытой двери, отражающейся в темном окне, и это действо как раз совпало с последним глотком яблочного нектара и произнесением тоста за знакомство и новую жизнь Сони… ой, извините, Софьи.
– Очень похожие имена, – извинялся Харитон, ставя стакан на стол.
– А это ли не одно и то же имя? – спросил Оливер сквозь растерзанную дольку мандарина.
– Нет, но меня иногда называют Соней.
– А это огурцы… малосольные… домашние, пробуйте, – произнес Леонид, и пухлые его щеки покрылись румянцем, что даже было видно сквозь рыжую щетину.
– Да у вас тут целый склад. Куда вы все это везете? – чем-то набивая рот, поинтересовался у Леонида Оливер и, прожевав, продолжил. – На ярмарку какую-нибудь, небось? У вас столько сумок. Как вы их тащили?
– Я к тете и дяде еду. Пусть попробуют домашнее, они городские.
– А я сейчас мед достану, – прожужжал Харитон и полез за сумкой, из которой вскоре достал банку густого коричневого меда. – У кого-нибудь есть небольшая миска или вроде этого?
– Есть, – неважно, кто ответил.
– Давайте сюда. Сейчас вы такой деликатес отведаете, – сказал Харитон, налил меда в миску, взял малосольный огурец и, обмакнув его в мед, протянул Соне… ой, Софье.
Антракт.
Наконец-то луна перебралась на другую сторону состава и была замечена Софьей. Но мертвецки бледный шарик ей не показался приятным на вид, и она бросила его в темницу, за решетки деревьев. Снег, исхлестанный всевозможными тенями, приятно лоснился. Стук колес о стыки рельс был равномерным и привычным, что и не стоило обращать на это внимание. Но через некоторое время и он исчез. Поезд резко начал поворачивать вправо и уже плыл по рыхлому снегу, оставив рельсы далеко в стороне. Вдалеке появилась крепость. Ближе – осажденный тысячами воинами с факелами город. Дальше заблестело, будто хрусталь, озеро с лебедями. Горы, вознесенные к облакам, говорили о своем величии, расстелив у изножья маковые и лютиковые поля. Реки, извиваясь, сверкали голубыми водами. Сотнями красок пестрили райские птички, а белый, как облако, тигр играл с бабочкой – Sinoprinceps xuthus. Вот поезд въезжает в изумрудные джунгли, по окончании которых виднеется замок, персиковый сад, где Мальвина и Пьеро сидят за перламутровым столиком и пьют чай с леопардовым молоком; в ласкающих бархатным ветром промежутках Пьеро читает Мальвине, нет, Мальвина читает Пьеро стихи:

Как много цветов!
Глоток земляного чая.
Ты смотришь украдкой мимо меня.
Я понимаю,
Что черный мгновенен, как счастье.

Иллюзия.
Но плывут тучи. Хлеб им соль.

Как много гостей!
Черносливом разбросаны фраки.
Ты вдыхаешь гагат.
Среди них
Не заметна ни я, ни мое завершенье.

Доктор лечит мармеладную медузу, а пасечник танцует с пчелами мума-чаму.
Дети, понравилось? Тогда хлопайте.
Говорит Денис: А почему пчелы не кусают дядю пчеловода?
Кто будет отвечать?
– Я сам и отвечу, – предлагает Харитон. – Они дрессированные. Могут танцевать. Мед вкусный. Ну что, понравился деликатес?
– Потрясающе! – с удивлением вымолвил Оливер.
– Надо привыкнуть, наверное, – начал рассуждать Леонид, – но я предпочел бы не смешивать, а то и цвет стал синеватый.
– А что наша артистка скажет? – поинтересовался Оливер.
– Мне понравилось. Наливайте еще.
Ага, спектакль начался. Думаю, что должно заканчиваться балом. Туфельки с малахитовыми пуговками цокают, цокают. Скрипят накрахмаленные шнурки в корсете. Но до этого еще далеко. Да и будет ли торжество? Может, по-ангельски пролетит и все. Все.
Заглядывала упта-дрица. Что-то предлагала. Наверное, чай. Она сама похожа на пакетик чая: смуглая, в белой сорочке, аккуратно выглаженной, с форменной нашивкой. Нам чай сейчас не нужен. Дверь захлопнулась. И так гримерка тесновата. Не столичный же театр.
И пошла проводница Надя в другое купе. Тропинка вела ее мимо толстого неуклюжего клена, слева стоящего, мимо одиноко корчившейся акации, мимо плотной шеренги шагов в девять кустарника того же вида, того же семейства бобовых, изображая из себя гоу и гу, за которыми в самом углу прятался стол с намертво приделанными к нему скамейками цвета лягушачьего обморока с добавлением серой спаржи и выцветшей яри, где летом собирались разновозрастная детвора кто постучать костяшками домино, кто покричать цифры, маскируя их под бабу, деда, барабанные палочки, лебедей и топоры, кто насладиться моментами везения и жульничества в выбрасываемых из зажима указательного и большого пальцев двух тузов, кто гордо объявить ничего не значащее гарде, а кто просто поглазеть, особенно тогда, когда забираются солидные банки, чтобы после выпросить на мороженое у пока не растранжирившего выигрыш Вовчика Пипса; сразу за гоу стояла железная горка, преимущественно для дошкольников; далее качели, норовившие уже справа напасть на идущего по тропинке; песочница с недавно привезенным ярким и немного сырым песком и с покосившимся грибком, опять по левую руку осыпанная малышами; опять справа железный теннисный стол с одним загнутым книзу краем в тени четырехквартирного гаража; мелькает самодельная клумба; вот тропинка впадает в асфальтовую дорожку, которая, тронутая сколиозом, петляет между двухэтажных сталинских домов и выводит к базару по левую сторону и по правую сторону – к корту, летом превращающего в волейбольную площадку, зимой – в хоккейную, а в межсезонье в территорию для казаков-разбойников, для пряток, а для возрастных отроков в утоление безделья с граненными стаканами «Агдама», заманивавшие иногда на эти попойки одну единственную на весь город безотказную душевнобольную, прозванную – Людой-дурочкой, всего лишь конфеткой или шоколадкой и имея ее по очереди в раздевалке, не прогоняя подглядывающих малолеток, забывающих и о казаках, и о разбойниках; взгляд задерживается на закусочной с высокими столиками, рассчитанными, наверное, на любителей закусывать стоя; вновь появившаяся дорожка мечется между тополей и переползает через трамвайные пути, и, посуетясь, выводит Надю к вокзалу, построенному года за четыре до того, как она первый раз заплакала; но он расплывается как раз в том момент, когда она подходит к следующему купе, стучит, отодвигает дверь, и перед тем как предлагать какао, кофе, чай и кальвадос, вокзал полностью исчезает и вместе с ним и детство в маленьком провинциальном городе Аласвате.
– Нам, пожалуйста, Наденька, два чая и одно кофе.
– Один кофе, – тычет вбок мужа Дарья Даниловна.
– Я и говорю один.
– Ты сказал одно.
– Значит, два чая и… кофе, – попытался исправиться муж Дарьи Даниловны.
– Может, к чаю что-то: мармеладово желе, например, или растительное что-нибудь – мушмулу… японскую. А?
Она еще не полностью очнулась.
Промелькнуло, растранжиренное зря время на дорогу от вокзала до Эдуарда (человека с круглым гладким лицом), когда Надежда возвращалась из десятидневной поездки, и запах жженого пуха плелся за ней почти до самого подъезда, а потом, опустившись на корточки, пополз вдоль каменного забора, потащив за собой и Надю, и, смешавшись с запахом свежего хлеба, остановился возле скамейки напротив фонтана. Просидев на ней дотемна, она не пошла к субъекту со сдобной голой физиономией, а пошла к себе домой, обогнув кинотеатр с патриотичным названием «Родина» и разрезав пустынную площадь на два условных сектора… налила два чая и… кофе и отнесла их в третье купе. Запах жженого пуха полностью исчез, и на нее обрушился мерный стук колес о стыки рельс и фон местного радио. Все стало на свои места. Подъезжали к большому городу.
Если ничего не знать об этом городе, то можно вообразить его, начинающегося с очищенного от снега перрона и, стоящими на нем через каждые метра четыре носильщиками в форменной ярко зеленной одежде. Разговора между ними не происходит. Носильщики меняются, а разговора так и не происходит. Кому-то завтра возвращаться в монастырь, а пожертвований мало. Хочется бояться смерти, а приходиться бояться жизни. Спасает пустота. И, оказываясь в ней, хочется танцевать. Получается суета. Вокзал с окнами, обрамленными гипсовыми косами, безучастно наблюдает за суетой, той, которой надоело быть одной, которой вообще надоело быть. Воображение стирает и ее, и ставит на перрон скамейки со столиками, на которых дымится какао, пышут жаром калачи и ватрушки, лоснятся опята и потеют графины… Софья встает, отодвигает дверь и видит тускло освещенный перрон с кишащими туда-сюда людьми. Один фонарь мигает, то ли пытается зажечься, то ли – погаснуть, то ли познакомиться. Надя и ее напарница Катя успевали миганий за пять рассмотреть в билете, не ошиблись ли вновь прибывшие пассажиры с поездом или вагоном. Второе купе, кроме Леонида, вывалилось из вагона и, узнав, что стоянке быть целых тридцать семь минут, двинулось в сторону вокзала и тут же вернулось, подразумевая отсутствие минут в двадцать; третья часть вернулась в вагон, две трети осталась покурить, из которых одна треть вздыхала и восхищалась: Какая ночь! Не правда ли?
– Прохладно, – сказала Софья, посмотрев в небо.
– А мне тепло, – как бы возразил Оливер и стряхнул снег с правого ботинка, топнув им. – Согреть? – чуть с паузой спросил Оливер, как будто бы перед этим обдумывал: задать такой двусмысленный вопрос или еще не время.
Время встрепенулось, услышав, что о нем хотя бы думают, и думает не абы кто, а врач с двумя такими необходимыми друг другу высшими образованиями (а какими, будет сказано ниже). Оно даже на несколько секунд остановилось, ввергнув себя в легкую форму ликования, но, осознав, что оно все-таки Время, пришло в себя и пошло дальше.
– Извините, что задержалась с ответом, улетала на время, – предположительно с иронией ответила Софья. – Я люблю такую жемчужную прохладу.
– Я имел в виду, согреть…ся надо.
– Вы именно это имели? – уже с подступающей вот-вот иронией спросила Софья.
– Непосредственно это.
– Именно?
– Да, – перемещая зрачки то вправо, то вниз (значит, Софья находилась чуть левее его взгляда), продакал Оливер, будто промычал.
– Вы врач-то хоть… какой?
– Я не хоть какой, я терапевт и психолог. Психология – второе высшее образование.
– Интересное сочетание.
– Вот решил тело лечить и душу заодно.
– Выходит, что сначала к вам надо приходить по необходимости, а потом – еще и по дурости. Ах, доктор, доктор, ой, болит, ой, ой, ой, на мошенников напала, всю обобрали, состояние припротивнейшее, не нахожу места, душа растревожена. – Голубушка, не отчаивайтесь, – подражая мужскому голосу начала Софья, – материальное не главное, расскажите мне еще что-нибудь, кстати, мой сеанс стоит столько-то денег. А что вы думали? Зато в следующий раз, если попадетесь и придете ко мне, сеанс будет стоить меньше, как постоянному клиенту – скидка… Так?
– Как здорово у вас получается… иронизировать, ах, простите, играть.
– Да психологи, мне кажется, только нервы лечат. А душа тут причем? Душу только калечат, а лечит ее – время или амнезия, – выдохнула вместе с паром Софья, хлопнув (для сугреву) себя, как пингвин, по бедрам.
– Вот душу я и успокаиваю.
– Душу и я успокоить могу.
– Вы раззадорить можете, – пока с приятной злостью произнес Оливер.
– Правдиво замечено, но не точно, я и растлить могу, и никакая психовития после не поможет.
– Я не думаю, что какой-то персонаж из захудалого театра, пользуясь заученной ролью, может серьезно рассуждать об этом.
– Сударь, защищайтесь, – выпалила Софья и резко выпустила, как будто пытаясь напугать, то ли пар, то ли дым от сигареты, что Оливер даже отшатнулся, потом вдохнула морозного воздуха и вдруг обрушила вопрос. – Вы трус?

Ответ первый – беллетристический:
– Я никогда не был трусом, Софья Филипповна, – возмущенно выпалил Оливер и, слегка потупив взор, продолжил. – Как вы могли подумать.
– Перестань… те, Оливер, по вам видно.
– Мой болезненный вид, это еще не значит, что я не смогу вас защитить… защищать.
– Вы, правда, можете меня защитить?
– Да.
– Я знала.
– Я вас люблю.
– Я тоже вас… тебя люблю… давно.
– Но вы же замужем.
– А вы меня увезете далеко-далеко.
– Да.
– Но я вам должна открыть страшную тайну. Только пообещай, что не разлюбишь меня.
– О, нет!
– Приходи сегодня в полночь к старой заброшенной церкви, – прошептала Софья, прижавшись к груди Оливера. – Сюда идут. Нас не должны видеть вместе. Я жду тебя.
– Да, милая.
И они слились в сладком поцелуе.

Ответ второй – концептуальный:
– Трус, мною оцинкованный, пал, как сизая зебра в емкую емкость рёва, – скрипнушись, сглумились связки пушистого голоса Оли и Веры, воедино замурованного в рот, и продолжил, – Я высосал его черные трясущиеся зубы.
– Но я-они-вы-он-ты мнишь себе, что мнешь меня, множа на две части – снег всегда страшно.
– Ты слишком дискурсивна.
– Опыт.
– Но страх суггестивен.
– Ха, обертоны слишком малы, чтобы принять вину на себя. Вот ты же жил вокруг пальм?
– Я жил около кораллов.
– Вот оно что.
– Они мне помогли сродниться…
– Ладно, – словно хлопнула, сказала Софа, – гжель жжет тоже, а снег объят холодом.
Повеяло инаугурацией.

Ответ третий – графоманский в стихах:
– Я трус. Забавно слышать речь такую.
   От вас, сударыня, тем боле.
   Я не боюсь, хоть щас вам вдую…
– Каков пошляк! Моя была бы воля,
   Я б вас повесила на первой встречной люстре…
– И этого я не боюсь, поверьте.
   Лишь к вашему бы прикоснуться бюсту,
   Я сам отдамся в чары смерти.
– Смотри, какой храбрец!
                                              – Я знаю.
– Хвастун вдобавок.
                                    – Так, немного.
– Я мужу все скажу.
                                    – Вы не такая.
   Уж лучше вешайте, ей богу.
– Так вы супруга моего боитесь? Точно.
– Ничуть, ничуть.
                                – А где же удаль?
   Нахрап куда девался, срочность?
   Где рефлекторность блуда?
– Да, нету мужа никакого,
   Нет ни богатого, красавца тоже нет,
   Нет даже скрипача или хромого.
   Вы лучше б сделали минет…

Ответ четвертый – философский:
В голосе чувствовалась неуверенность. Это ли хотела спросить Софья? Трусость вполне обыденная вещь, которую, представив как недостаток, можно определенными методами искоренить, а снабдив понятием атавистическим с бессознательно реагирующими на внешние раздражения функциями даже пытаться вылечить не стоит. И получаем ответ: Да, нельзя это явление охарактеризовать как негативное. Беря эту обыденную вещь, пичкаем ее ситуациями, когда трусость может превращаться в позор, а смелость – в глупость, трусость – в разум, храбрость – в безрассудство. Оливеру бы вообще не отвечать на некорректно поставленный вопрос, но он отвечает примерно так: Если я без оружия и убегаю от ирбиса, то я не храбрец, но и не трус, если я с оружием и не убегаю от ирбиса, то я опять не храбрец и не трус. В первой ситуации я не решился дать бой ирбису – я не храбрец, но и не трус, понимая, что это бесполезно и лучше убежать, если можно, а потом принять решение. Во втором случае я тоже не смельчак, так как с оружием одолеть ирбиса может любой (или почти любой), но и не трус – все-таки большой хищный зверь. С другой стороны, если я не смельчак, то, значит, трус, и наоборот. В общем, трусость – это в любом случае безумство, лишь бы оно не превратилось в ничтожество, хотя, чтобы быть трусом, надо иметь смелость.

Ответ пятый – интеллектуальный:
Вопрос Софьи немного ошарашил Оливера, но он не подал виду, одновременно отослав себя в детство, где ему когда-то приходилось слышать подобное, по-детски жестокое с интонацией брезгливости; он доставал незаметно из кармана большой гвоздь, прижимал шляпкой к ладони и с размаху вонзал его в стопу между плюсневых костей, сам чуть не взвывая от боли вдавленной шляпкой; все разбегались; Вован орал и обещал в мести, предназначенной Оливеру, что-то оригинально-несуразное. В вопросе Софьи заключалось что-то иное, от чего его бросило в холодный пот, но и сейчас он не подал виду. Возможно, это простой вопрос-пустышка, наподобие: «Вы артист? – Нет. – А так похожи» или «Вы гей? – Нет. – А так похожи». Надо было отвечать. Оливер еще немного покопался в параферналиях экзистенциального подсознания и коротко ответил; Да, конечно, да. Мы все чего-нибудь, да боимся, кто мужа, кто войны, кто прошлого, кто осязаемых снов неудачно-желтого цвета, кто увольнения с нелюбимой работы, кто страха, кто, почему-то родентолога…
– Что вы там несете, стойте спокойно, дайте вытереть, – оборвала Оливера Софья. – Это повидло. Девочка проходила, бабушке пирожки несла, один надкусила, вот повидло и вывалилось.
– Вы что-то спросили?
– Нет.
– Не сейчас. Перед тем как диктор объявил, что до отправления поезда номер Й025Ц, Скиркут-Анаап осталось пять минут.
– Когда девочка протанцевала и задела вас сказочным пирожком, я сказала: Вытру сейчас, и тут обрушилось объявление.
– Вытру сейчас?
– Да.
– Вытру с..ейчас. Вытру с… (тут вмешался диктор). Вы трус. Вы трус?
– Что вы там опять бормочете? Пойдемте, скоро отправление.
– Иногда я боюсь, что не вылечу больного, – задумчиво произнес Оливер.
– А вы не бойтесь, и тогда вылечите. Экий вы, трусишка.

Поезд дернулся и медленно поплыл, скрипя уключинами.
В коридоре, упершись челом в стекло, около пятого купе стояла уже не моложавая женщина, похожая на травести (Почему так показалось Софье?); стекло напротив ее рта периодически бросало в пот – вышептывалась, наверное, роль. Роли были похожи на симуляцию таланта, на балет на льду, на хоккей на траве и на другие подобные извращения, которые имели место и в кукольной версии, где наша homo ludens представлена как гладиолус – двигающийся и разговаривающий или как трикстер – верещащий, юлящий и никому не нужный персонаж, исчезнувший, как только Софья задвинула дверь, и началось заключительное действие, в котором рассказывается о неудавшейся диверсии, о мазохисте, сбежавшем из тюрьмы, о матриархате в одной из прилайбакских деревень, о брошенной на перроне женщине, о склонении Мальвины к соитию, о киносъемках во время спектакля, о воздушном шарике, лопнувшем уже после того, как о нем упомянули, о проигрыше Софьи, о знакомстве с Хароном, о губительной силе  воздуха и страшном суде.
Харитон сидел с наполненным на четверть стаканом и, нахмурясь, слушал Леонида, не прореагирующего на возвращение Оливера и Софьи. Харитон пригласил вошедших послушать монолог Леонида об энцефалитных клещах, которых он однажды нашел около железнодорожного полотна в стеклянной банке. Видно, банка, выброшенная из окна поезда, не разбилась, и китайский замысел, выжить русских с этих территорий, может, и провалился; о стрелочнице, живущей в одиночестве более двадцати лет в будке-домике на уже давно закрытом переезде, и выходящей каждый раз с сигнальным фонарем ровно за три минуты до прохождения поезда, независимо от того, опаздывает он или нет; о рыси, защищавшей «свое» дерево, когда его пытались спилить – не тронули мы этот кедр; о беглом заключенном Федоре-крестоносце, получившем это прозвище, потому что когда-то после убийства, за которое ему дали пожизненный срок, сделал из труб крест, раскалил его каким-то образом в котельной и, водрузив на спину, ходил с ним, пока не потерял сознание, но выжил и обрек себя вечно нести этот добровольно выжженный крест; об одном-единственном игральном автомате в Малом Улуме, к которому выстраивалась очередь по записи, пока один из проигравших не разнес его в клочья кувалдой, снова погрузив малых улумчан в пьянство. А как там пьют! Любо-дорого смотреть! В сапог редко кто напивается. Я? Нет, я не пью. – Все пьют, а вы нет? – Не дано, наверное. Так вот, если даже кто явно переберет да пойдет по деревне, то ни к кому не будет приставать, в драку лезть или как боров валяться под забором. И женщины пьют. И еще есть одна особенность Улума – там девочек рождается раз в десять больше, чем мальчиков. Никто не может понять, почему? Одни женщины у нас. Говорят, что когда-то жила женщина, звали ее Урузла. Муж ее бил. Бил, бил и забил как-то до смерти. А похоронить-то не успели – исчезла она на третий день. И вот ходит она вокруг деревни, ухает, как сова, и нападает на мужчин, а в чреве женщин обращает мальчиков в девочек.
– А почему вы не садитесь? – обратился Леонид к Софье и Оливеру. – А вы, Оливер, какой-то умаявшийся, как мне кажется.
– А попробовали бы вы отвечать на вопрос в пяти различных стилях, посмотрел бы я на вас, делать сцену и еще успевать переодеваться в промежутках между ними.
– Сумей себя пересоздать, – тихо себе под нос произнесла Софья.
 – На какой вопрос? – спросил, не понимая Леонид.
– Не обращайте внимания, – с еле заметной улыбкой произнесла Софья, – кратковременная парамнезия, так вроде на вашем как бы профессиональном языке это звучит? – обращая вопрос к Оливеру.
– Да, но это не то, – заметил Оливер.
– Присаживайтесь, сейчас пройдет, – сказал Леонид.
– Я в любом случае в море искупаюсь, – обрушил Харитон и уставился в окно.
– Ладно, я, – начала Софья, – я могу играть в других реалиях – недавно с Осирисом перекинулась парой слов, ну не словами – мыслями, а вы-то, доктор, туда же. Куда вы делись на перроне?
– Вы разве не вместе были? – спросил Леонид.
– Вместе они стояли, потом пар или дым какой-то взвился, будто занавес, полупрозрачный, после объявления диктора, и вдруг они начали жестикулировать яро, на колени становились, разбегались, сходились, – выложил Харитон. – Я Леонида слушал и в окно смотрел.
– И что дальше?
– Дальше я о море начал думать.
– Это они о нас говорят? – спросил Оливер.
– Видимо.
– Чувствуете, говорят о нас, не о Софье или об Оливере в отдельности, а о нас.
– Оливьéр, ой, простите, Óливер, не могу привыкнуть к вашему имени, путаю с оливье, – жег Леонид. – Более точно: и с оливье и с интересным совпадением, у меня есть две племянницы, которых зовут Оля и Вера, так, когда их зовут: Оля, Вера, например, домой быстро, то слышится: Олявера, а если быстро произносить, то окончание съедается, Оляве, и в конце концов, получается: оливье, так мы их так и называем. Подросли, обижаться начали, ну, мы теперь их между собой зовем, когда их нет, например: где Оливье?
Все улыбаются, Софья почти смеется.
– Я, кстати, очень люблю оливье, – серьезно говорит Софья, но унять улыбку пока не может.
– Значит ли это, что и я вхожу в ваш рацион? – уточняет Оливер.
– А вы с каперсами? – с изумительной иронией спрашивает Софья.
– Стараюсь.
– Так что вы там, Леонид, говорили о девочках? – спросил Харитон.
– Ах, да, давайте выпьем за мальчиков… давайте?
– А у вас дети есть? ­– поинтересовался Харитон.
– Да… два мальчика.
– Ха, – Софья.
– Ха, хм… – Оливер.
– И как вы это объясняете? – вопрос Харитона.
– Все просто…, – начал было Леонид, но недоговорил, т.к. послышался пробный стук в дверь. Потом посмелее.
– Открыто.
– Доброй ночи! – начала с приветствия женщина худощавого телосложения и приемлемой корпуленцией губ. – Я слышу, что вы не спите, и решила попросить об одном одолжении. Минут через двадцать будет станция, на которой мне выходить. Стоянка две минуты, а у меня вещей много. Вы можете мне помочь?
– Конечно.
– Надо их заранее к выходу поставить.
– Какое у вас купе?
Софья промолчала.
Поезд, постояв две минуты и восемь секунд, опять нырнул в снежную бездну, оставив женщину из пятого купе и семь ее сумок на перроне. Она еще не знает, что ее не встретят. Она ждет. До утра. Слезы. Замерзла. Села в первый проходящий утренний поезд, оставив осиротевший багаж ждать нового хозяина. Вот посмотрите, родилась новая жизнь. Теперь она сможет сыграть веселую чернокожую Мадонну, а не слезливого Пьеро…
– Вы не знаете, куда подевался Пьеро? – озабоченно спросила Мальвина неподалеку сидевшего в виноградной лозе Осириса.
– Взвешивание истины – вот, что происходит сейчас с ним.
– Я вас не понимаю.
– Душа должна быть легкая, как перо молодого страуса.
– Говори, где Пьеро, эй ты, крот.
– Скажу, скажу, а ты зачнешь от меня персонажа в эту сказку?
– Ты что это такое говоришь при детях.
– Ладно, ладно. У реки твой Пьеро. Веселится без тебя.
– Почему веселится?
– Я не знаю. А почему он при тебе всегда такой грустный?
– Он должен выполнять мои желания. А вы, подземный бог, царь или как вас там? идите лучше и проверьте ваши весы, а то непсихостасические души натворят дел, повыскакивают наружу, потом лови.
– Эх, Мальви, ты все ерничаешь.
– Я играю.
– За деньги, небось?
– На деньги…
– И как это? – спросил Харитон.
– Я попрошу написать кое-что на бумаге и оставить мне. Если вы напишите, то получаете от меня сумму в размере стоимости вашего билета, если отказываетесь, то я от каждого из вас – стоимость своего. – Объяснила Софья, и чтобы было понятно и Осирису, шепнула ему на ухо. – Проверка жадности.
Осирис улыбнулся и скрылся в недрах.
– Что же вы такое продиктуете, что мы можем вдруг отказаться написать? – задумчиво заметил Харитон и медленно начал запускать руку в бороду.
– Леонид, мне ваша настойка (клюквенная?) понравилась, – призналась почти откровенно Софья. – Наливайте.
– Нет ли здесь подвоха? – осведомился Оливер, распространяя этот вопрос на всех, но больше ждал ответа от Софьи, но она в это же время предлагает выпить, сбивая рождавшуюся логику Оливера с пути.
– Да, давайте выпьем за… вас…, – сбивчиво начал Леонид, – за ваши успехи, чтобы встретили человека и… вышли замуж.
Пьют.
– Зачем торопиться опять замуж? – сквозь мякоть помидора спросил Оливер.
– Без мужа она по недосмотру, небось, а по мужу будет и при деле как бы, – сказал Леонид и, отвернувшись, зевнул.
– При деле это точно, – сказал Оливер, беря мандарин. – И шалить не будет? – вгрызаясь в мандарин, спросил Оливер.
– Вы опять о камуфлете, перестаньте, давайте сыграем с женщиной, что уж там, – предложил Харитон. – Где бумага и ручка?
– А вдруг проиграете? – настырничал Оливер.
– А вдруг выиграю.
– У нас зарплата меньше раза в два, чем стоит мой билет, – констатировал Леонид, – но играть я не буду.
Эта нерешительность длилась еще минут сорок, и в течение этого времени Софья умудрилась сказать пять тостов с короткими промежутками, то есть выпито было прилично и за короткое время.
– Мальчики, а давайте-ка я скажу тост.
– А получится? – подковырнул Оливер.
– Если не удастся, выпрыгну из окна. Как вам?
– Она типа шутит.
– Всем понятно, что она шутит, но не сразу, – произнес Харитон, а потом, похоже, обратился к Леониду. – Интересная манера?
– Не выпрыгнет, – сказал Леонид и потянулся за пирожком
– Что ни говорите, а врач, одна из самых благородных профессий, – начинает Софья. – Выпьем за тех, кто владеет этим искусством.
– Да, правильно, – соглашается Леонид, пригубив коньяк. – Вот у нас в деревне был ветеринар…
– Какая богатая на истории у вас деревня, – перехватывает инициативу Оливер, нюхая дольку мандарина.
– Деревня-то не богатая, а лесхоз крепкий, – говорит Леонид, ставя недопитый стакан на салфетку.
– Хотя доктора всегда хотят напичкать нас лекарствами, – продолжает Софья, – но мед, собранный с душой, может вылечить любую болезнь. Давайте выпьем за пчел, которые выращивают (Можно так сказать, Харитон? (немой жест согласия)) – это целительное лакомство.
– А я не очень мед люблю, – сморщился Оливер и опрокинул содержимое стакана.
– Конечно, к лекарствам привыкли, – подшучивает Софья, обхватив стакан ладонью, чтобы не было видно, выпила она или нет. – Таблетки из меда еще не придумали? Например, «Мёдацетамол» или капли для носа «Меданос».
– Как смешно.
– Мой дедушка без всяких лекарств валил дерево диаметром с вагонное колесо за девять ударов, – не угомоняется Софья, – затем клал его толстым концом на плечо и тащил километра два. Помянем Григория Георгиевича… или Георгия Григорьевича – всегда путаю.
– Не мудрено, – зацепился психолог, – наверное, только этот и эпизод помните, а в целом деда своего не знаете, раз путаете имя и отчество. Конечно, на оговорку по Фрейду это не тянет, хотя если покопаться, кто знает, – и запустил руку в кулек с какими-то конфетами, выставленными Софьей незадолго до третьего тоста, и вытащил пустой фантик.
– Не докопались? – с улыбкой заметила Софья. – Видно, Фрейд сладкого не любил.
– Что за Фрейд? – решил узнать Леонид.
– Дебил, который копается там, где его не просят, – ответила тут же Софья.
– Сколько можно за вами гоняться, определяя, когда вы говорите серьезно, а когда играете? – с нерешительностью спросил Оливер.
– Я серьезно играю.
– Вот вы какие, актеры, шабутные, – подытожил Харитон.
– Почитаю я лучше, – предложил себе и вслух Леонид.
– Бендера убьют, – глядя куда-то вниз, произнес Оливер.
– Я когда книги читаю, то всегда записываю свои предположения, когда с кем, как и когда произойдет, или что-то одно, а потом в конце сравниваю, отгадал я или нет.
– И что? – поинтересовался Оливер.
– Посмотрите, что написано, – и Леонид открыл задний форзац, на котором карандашом было написано: Остапа убьет Воробьянинов перед последним стулом. – Я прочитал меньше половины.
– Похвально, – заключил Оливер. – Всегда отгадываете?
– Почти.
Пора, – подумала Софья.
– Кто наливает, – произнесла вслух Софья.
Чтобы сказать? – думает она.
– Мальчики, ничего, что так обращаюсь, хочу выпить за вас, за вашу настоящую мужскую дружбу, ведь у нас, у женщин такого качества нет, за вас, – овладевая пространством, напирает Софья.
– Первый раз пью за мужчин, – говорит Харитон.
– Мы, женщины, больше ссоримся, – искусственно продолжает Софья.
– Расскажите, – просит Леонид.
– Я пошла к Лене. Потом к Ольге. От нее к Полине, но ее не было дома. Рядом Марина жила, зашла к ней, рыбок покормили. У Лизы молчали. Ира была в ванне, в фарфоровой. У Аллы не работал домофон, кричала, не слышит, наверное, глухая. Подошла к окну Люды, поболтали. Отправилась к Наташе, сучка. Вернулась к Полине, поругались.
Пауза.
– Интересно, – сказал Леонид.
– Шучу я.
– Не поругались? – удивившись, немного обрадовался Леонид и продолжил читать, не дождавшись ответа.
– Не разберешь, где шутка, где обман, где игра, – с ухмылкой заключил Оливер, отрывая полоску спаржи.
– Играть-то будем в вашу игру, Софья, или что там у вас? Не припомню, – напомнил Харитон. – Надеюсь что-то благородное?
– За благородство, которое я больше всех качеств ценю в мужчинах, – тут же подхватывает все та же Софья. – Леонид, вы с нами?
– Бендер тут аферу планирует, хочется дочитать.
– А вы-то как думаете, пройдет афера у Бендера, ведь вы почти все отгадываете? – спросил Оливер Леонида.
– Пройдет, он здорово все планирует.
– А все-таки хорошая подобралась компания, правда, ненадолго, и мы все разные, но все как-то гармонично, спокойно, пусть и с доброй иронией. Я выпью за нас, а то все женщина говорит, даже как-то неудобно, я не успевал заявить тост, в общем, за нашу теплую компанию! – закончил Харитон и выпил, а потом добавил. – Давайте, хоть в вашем спектакле сыграю один разок. Диктуйте.
И решение прозвучало: Диктуйте! – и комедия пробилась, и улыбка разыгралась (или наоборот). Гримироваться было некогда. Уже вынесен на сцену стол и стулья. Слышно журчание ручья, подальше – шум реки. Легкое, еле уловимое пение птиц в этой сцене не предвидится. На столе стоит кувшин с квасом и лежит связка баранок. Делается вид, что на улице лето, и сыграть надо, как можно быстрее. Официант приносит бумагу и ручки – уходит, он больше не нужен, с ним расплачиваются, прощаются, он идет к гардеробу, получает пальто, медленно его надевает (камера снимает сверху: видна небольшая часть лба, ресницы, щеки и бугорок носа; свет слабый, идущий откуда-то снизу; застегнув пальто, идет к двери, шаги подчеркивают загадочность ракурсом камеры и эффектом хоруса), дверь захлопнулась, и Надя, посмотрев еще раз на часы, пошла в свое купе, спросив себя и, не найдя ответа на вопрос (Зачем им среди ночи бумага и три ручки?), почему-то вспомнила о родинке на Эдуардовой лопатке и о новогоднем Домбае, где светловолосый паренек, разжигая буржуйку в палатке, надувал воздушный шарик, а потом потихоньку выпускал из него воздух в поддувало, в промежутках читая вслух книжонку о кавказских легендах и преданиях, где все заканчивалось почему-то смертью. 
– Готовы? Так… Я… э-эээ… такой-то, такой-то… тут вы пишите фамилию, имя, отчество свое, …получил от… например, э-ээээ… Артистки… э-ээ Софьи Филипповны…
– Стоп! Я знаю. Она сейчас скажет, чтобы мы написали, что мы ее изнасиловали. Вот попались, – протараторил Оливер.
– И что?
– А то, что… – начал быстро Оливер, но потом, попросив разрешения у публики, шепнул Харитону, – …хотя видишь, как начинается: Артистка, фамилии-то нет, а без фамилии… ну сам понимаешь, филькина грамота.
– Какая разница.
– Большая, – и опять шепотом. – Только ты молчи про фамилию.
– Говорите далее, Софья Филипповна, – прогремел Харитон и, посмотрев в сторону Леонида, спросил. – Не надумали?
– А поздно уже, да, Софья Филипповна? – спрашивая, подытожил доктор. – К тому же он вроде уже кемарит.
– Да. Продолжим? так… двести пятьдесят тысяч рублей. А что вы думали? Я же хочу, чтобы вы не написали. дальше… еще напишите-ка свои паспортные данные… может, кто и откажется… нет? хм… Да, Харитон, в билете есть ваши паспортные данные, но лучше из паспорта списать. Вон ваш билет (пауза). Обязуюсь вернуть… вверенную мне сумму… например, через месяц… сегодня какое число? Двенадцатое, точно. …двенадцатого числа, следующего месяца, сего года. Подпись, дата. Так интересней время прошло, а то сидели бы о политике разговаривали. Вы мне их отдадите? Не раздумали? Тааак, чтобы еще… А-аа, вот если паспортные данные не правильные, то вы проиграли. Да вы, Оливер, немного перебрали, ложились бы спать. Все верно… Ого, сколько ваш билет стоит, Харитон – конечно, до самого же моря. Держите. Нет, проиграла, значит, проиграла. Оливер, это вам. Он уже растаял. Возьмите, Харитон, завтра отдадите ему. Я же завтра, то есть уже сегодня рано утром сойду на своей станции. Спасибо, я лучше летом на море поеду. А вы как будто и не пили. Я-то пропускала. Я пропускала уроки, потом экзамены, поворот, целую реплику на спектакле, его через свое сердце пропустила, а потом спустила с лестницы, сроки все и заодно трамвай пропустила, подходящий момент, мимо ушей пропускала многое, малое, ничтожное, все больше спустя рукава, да по стопочке иногда пропускала, когда поняла, что где-то пропустила сущность, выпустила нутро на волю, кувшин из рук, спустила джинсы прямо на сцене, опустилась, пропускала рюмку чаще, чем запускала змея в детстве, выпустила однажды джина, упустив такой шанс, спустилась как-то в ад – еле выпустили, не пропустить бы свой выход и станцию, давайте спать. Полезу я на верхнюю полку, не буду Лёню будить.
– А вы в кино пробовали сниматься?
– Это когда-то артисты в кино играли, теперь они только снимаются. Нет. Спокойной ночи!
Харитон ответил взаимностью.
Стихло. Продукты на столе застыли, потом начали медленно (очень медленно) портиться под воздействием азота, кислорода, аргона и 0,08% углекислого газа. Вылепленный Софьей антропоморфный мякиш покрывался трещинами, но уверенно сидел на коньячной пробке, слегка тронутой каплей флегматичного меда. Два пирожка, один из которых наполовину съеденный – то есть полтора пирожка – были бережно накрыты салфеткой с фиолетовыми ромбиками. Будущие цукаты оптом лежали на поребрике окна, рекламируя аромомаркетинг, гетероосмические свойства которого приобретались с течением времени, а к утру и вовсе достигли пика, хотя эффект Пруста по отношению к малосольным огурцам с медом всплывает в памяти Софи годика через полтора (на какой-то ярмарке-фестивале она будет проходить между кадушки с рассолом), и как верхняя нота улетучится еще до того момента, как она отдаст свое тело на роспись для превращения в сказочный персонаж по сценарию организаторов праздника чревоугодия. Почти голая гроздь от винограда еще пыталась кого-нибудь соблазнить, но пресытившее пространство заснуло, оставив семь виноградин, вялый мед и варенье из помидор строить глазки друг другу хоть всю ночь (уже полночи), ибо аргон и ему подобные их не беспокоили. Остальное пространство на столе занимали стаканы, граммов на семьдесят заполненная бутылка коньяку, белая пачка сигарет и неполная емкость минеральной воды «Монгольская слеза». Через три с небольшим (незначительным) часа Софья просыпается, приглаживает гридеперлевую постель, идет в уборную, выпивает глоток коньяку, закусывает малосольным огурцом, обильно вымазанным медом, смотрит в окно, как будто ища кого-то, берет почитай игрушечный багаж, говорит «Доброе утро!» Леониду, только что проснувшемуся и выходит из купе, далее настигается работником лесхоза, решившим ее проводить, спрыгивает с подножки вагона, прощается, машет рукой, вспоминая, кричит: А почему все-таки мальчики? но ответ не расслышан, поворачивается, идет к вокзалу, берет точно такой же билет, только обратно.
Вдохновение приходит и уходит, а бездарность остается.

– Здравствуйте! Я пришел по повестке.
– Проходите. Ваша фамилия?
– Лопухов.
– Оливер Раймондович?
– Да.
– Вас вызвали по поводу долговых денежных обязательств, просроченных на четыре с половиной месяца, четыре месяца и тринадцать дней, если точно, Софье Филипповне…
– Кому?
– … Артистке.
– А фамилия у нее есть?
– А это и есть фамилия.

ГуазараCopyright © 2014. Все права гуазары защищены.